««Тот, кто не вышел из войны». Том I. «Петля ещё не замкнута».» — читать онлайн бесплатно

Название: «Тот, кто не вышел из войны». Том I. «Петля ещё не замкнута».

Автор(-ы): Александр Василев

Ссылка: https://author.today/work/626002

Пролог. Хронологическое противоречие

22 июня 2026 годаМосква02:43

В ночь на двадцать второе июня меня разбудила фамилия человека, который погиб в 1941 году, а пропал без вести в 2000-м.

Разумеется, в два сорок три ночи я этого ещё не знал.

Телефон завибрировал на тумбочке, медленно пополз к краю и едва не упал на пол. Я поймал его в последний момент, посмотрел на экран и окончательно проснулся.

Звонил дежурный Главного управления.

По ночам дежурные не интересуются здоровьем, не поздравляют с праздниками и не сообщают хорошие новости. Они произносят фамилию, звание и фразу, после которой человек уже одевается, продолжая слушать.

— Товарищ полковник, вас срочно вызывает генерал-полковник Одинцов.

— Куда?

— В управление.

— Когда?

На другом конце возникла короткая пауза.

Дежурный, вероятно, проверял, не шучу ли я.

— Сейчас, товарищ полковник.

— Причина?

— Мне не сообщили.

Это означало, что причина либо слишком серьёзная, либо настолько нелепая, что её не решились передавать по телефону.

Оба варианта не обещали сна.

Я сел на кровати.

За окном стояла тёмная московская ночь. Дождь шёл с вечера, и капли тихо шуршали по стеклу. Город ещё спал, хотя в больших городах сон давно стал условностью: кто-то ехал на работу, кто-то возвращался, кто-то ругался в круглосуточной аптеке, а кто-то, как я, застёгивал форменную рубашку, пытаясь вспомнить, где оставил служебное удостоверение.

Двадцать второе июня.

Восемьдесят пять лет со дня начала войны.

Совпадение мне не понравилось сразу.

На войне я не был. По крайней мере, на той войне, которую в нашей семье называли просто Войной — без даты, без географии и без необходимости уточнять, о какой именно идёт речь.

Мой дед дошёл до Кёнигсберга.

О войне почти не рассказывал.

Люди, действительно видевшие её, редко повторяют то, что потом любят изображать в кино. Дед мог подробно объяснить, как сушить портянки зимой, почему нельзя спать у самой стены землянки и чем пахнет шинель после артобстрела. Но стоило спросить, убивал ли он немцев, как он смотрел мимо собеседника и отвечал:

— Иди уроки учи.

Деда не было уже двадцать лет.

Война закончилась больше восьмидесяти лет назад.

Поэтому звонок в ночь на двадцать второе июня мог быть связан с чем угодно.

Кроме самой войны.

Через сорок минут я вошёл в здание управления.

Дежурный у пропускного пункта проверил документы внимательнее обычного. Не из недоверия — просто ночью люди выполняют инструкции точнее. Днём мешают звонки, начальство и привычка. Ночью остаются человек, журнал и понимание, что если вызвали полковника в три часа, то лучше ничего не пропустить.

— Третий этаж, товарищ полковник. Совещательная комната номер два.

— Генерал уже там?

— С двух пятнадцати.

Это тоже не понравилось.

Сергей Павлович Одинцов никогда не приезжал раньше остальных. Не из высокомерия. Он просто считал, что если совещание назначено на определённое время, то люди должны появляться именно тогда, а не устраивать в коридоре соревнование по служебному рвению.

Если генерал-полковник Одинцов приехал в два пятнадцать, значит, совещание началось ещё до того, как его решили созвать.

На третьем этаже пахло кофе, мокрыми шинелями и табаком.

Курить в здании запретили много лет назад, но некоторые запреты плохо поднимаются выше определённого звания.

У двери стоял капитан из охраны.

Он забрал телефон, часы и электронный пропуск, положил всё в металлический ящик.

— Ноутбук?

— Оставьте здесь.

— Бумага?

— Внутри дадут.

— Весело у вас.

Капитан не улыбнулся.

Я вошёл.

Совещательная комната была небольшой, без окон. На стене висел большой экран. Под ним стоял длинный стол, на котором лежали три красные папки, несколько распечаток и пепельница, уже полная окурков.

Одинцов сидел во главе стола.

Рядом — генерал-майор Климов из архивной службы, женщина в штатском, которую я знал как руководителя аналитической группы комплекса «Свод», и незнакомый подполковник с лицом человека, которого подняли с постели ещё раньше меня.

Все посмотрели на часы.

То есть на место, где часы обычно находились.

— Полковник Рудаков прибыл, — доложил я.

— Садитесь, Андрей Михайлович.

Одинцов не предложил кофе.

Плохой знак.

Передо мной положили тонкую папку без обозначений.

На обложке стоял только регистрационный номер и красный штамп:

ОСОБОЙ ВАЖНОСТИ.

— Читайте, — сказал генерал.

Я открыл папку.

На первой странице находилась распечатка автоматического уведомления комплекса «Свод».

Система была создана для работы с большими массивами разрозненной информации: архивами, оперативными материалами, оцифрованными фотоколлекциями, наградными документами, картами, радиограммами, финансовыми следами и всем остальным, что человек не способен сопоставить даже за несколько жизней.

«Свод» не думал.

По крайней мере, так утверждали разработчики.

Он находил статистические связи, строил вероятностные модели и сообщал людям, когда документы, прежде лежавшие в разных ведомствах и эпохах, начинали вести себя так, будто относятся к одному событию.

На листе было написано:

ВЫЯВЛЕН КЛАСТЕР ВЗАИМОСВЯЗАННЫХ ОБЪЕКТОВ.

ОЦЕНКА СООТВЕТСТВИЯ: 96,4 %.

ОБНАРУЖЕНО ХРОНОЛОГИЧЕСКОЕ ПРОТИВОРЕЧИЕ.

АВТОМАТИЧЕСКАЯ ИНТЕРПРЕТАЦИЯ НЕДОСТУПНА.

ТРЕБУЕТСЯ ЭКСПЕРТНАЯ ПРОВЕРКА.

Я перечитал дважды.

— Что именно система связала?

Женщина в штатском ответила:

— Семнадцать объектов. Три признаны ключевыми. Остальные имеют вспомогательный статус.

— Источники?

— Министерство обороны, центральный архив, бывшие фонды КГБ СССР, архив пограничной службы, музейный фонд Брестской крепости и закрытый массив Главного управления.

Я поднял глаза.

— Каким образом музейный фонд Брестской крепости оказался в одном запросе с закрытым массивом Главного управления?

— Не оказался, — сказала она. — Система проводила плановую переиндексацию оцифрованных изображений. Совпадение было найдено автоматически.

— Какое совпадение?

Одинцов нажал кнопку на столе.

Экран загорелся.

Появилась чёрно-белая фотография кирпичной стены.

Снимок был старый, зернистый. Внизу лежали обломки. Слева виднелась часть проёма, заложенного кирпичом. Свет падал сбоку и подчёркивал выцарапанные на стене строки.

Фотография не производила впечатления сенсации.

Старые крепости покрыты надписями. Имена, даты, номера частей, признания в любви, обещания вернуться, ругательства и всё остальное, что человек оставляет на стене, когда не уверен, что сможет оставить это кому-нибудь лично.

Я наклонился ближе.

Надпись была сделана ножом или острым обломком металла. Буквы неровные. Некоторые прорезаны глубоко, другие едва различимы.

Я прочитал:

ПАРТИТУРА НЕ СЫГРАНА

ОРКЕСТР РАССЕЯН НА ПЕРЕХОДЕ

ДИРИЖЁР НЕ ОТВЕЧАЕТ

СЦЕНА НЕ ТА

Ниже, с небольшим промежутком:

ЗДЕСЬ СТОЯЛ ДО КОНЦА

Ещё ниже:

29.06.41

И последнее слово:

РОСОМАХА

В комнате никто не говорил.

Я ещё раз прочитал надпись.

Первая часть выглядела как шифрованное сообщение.

Вторая — как эпитафия.

— Где сделана фотография?

Ответил генерал-майор Климов:

— Восточный форт Кобринского укрепления Брестской крепости. Снимок сделан в 1974 году во время обследования помещений перед консервационными работами.

— Надпись сохранилась?

— Нет.

— Почему?

— Участок стены обрушился в конце семидесятых. Часть кирпича использовали при укреплении соседнего проёма. Тогда надпись не признали исторически значимой.

— Экспертиза фотографии проводилась?

— Негатив сохранился. Проверен. Снимок подлинный. Следов позднего вмешательства нет.

Я посмотрел на дату.

Двадцать девятое июня 1941 года.

Не начало войны.

Не день перехода.

Дата последнего сообщения человека, называвшего себя Росомахой.

— Почему система заинтересовалась именно сейчас?

На экране появилось второе изображение.

Металлическая пластина, покрытая коррозией. Небольшая. Неправильной формы. На поверхности сохранились несколько выбитых символов:

…СОНОВ А. С.

Рядом лежала масштабная линейка.

— Найдена в 1946 году при разборе завалов в Восточном форте, — сказал Климов. — Передана в районный музей как фрагмент личного жетона неизвестного защитника. В 1989 году попала в хранилище. В 2024-м оцифрована вместе с остальным фондом.

— Металл?

— Сплав не соответствует советскому или германскому производству начала сороковых. Ближайшие аналоги — отечественные марки конца двадцатого века.

— Ближайшие?

— Практически идентичные.

— Маркировка?

— Лазерная.

Я откинулся на спинку стула.

В 1941 году лазерной маркировки на личном снаряжении не существовало.

— Она могла попасть туда позднее.

— Теоретически, — сказала руководитель аналитиков. — Но место находки зафиксировано в акте 1946 года. Пластина находилась под слоем обрушения вместе с останками защитников, гильзами, элементами формы и вооружения.

— Акт мог быть составлен ошибочно.

— Мог.

— Предмет могли подменить.

— Могли.

— Фотографию могли неверно датировать.

— Нет.

Она отвечала спокойно, без желания спорить.

Это раздражало сильнее уверенности.

Одинцов потушил сигарету и сразу взял следующую.

— Покажите третье.

На экране появилось служебное досье.

Фотография молодого офицера.

Лицо худое, спокойное. Короткие тёмные волосы. Взгляд прямой, без демонстративной суровости. Так смотрят люди, которым не нужно доказывать, что они опасны.

Под снимком:

БЕССОНОВ АЛЕКСАНДР СЕРГЕЕВИЧ

1973 года рождения

старший лейтенант

позывной: РОСОМАХА

Я снова посмотрел на металлическую пластину.

…СОНОВ А. С.

— Продолжайте, — сказал Одинцов.

Руководитель аналитиков вывела следующую страницу.

Краткая характеристика:

Высшее техническое образование.

Боевая подготовка — специальная.

Спортивная квалификация — мастер спорта по самбо.

Горная подготовка — высокая.

Опыт автономных лесных и горных переходов — значительный.

Участник боевых действий на Северном Кавказе.

В критической обстановке сохраняет способность к самостоятельному принятию решений.

Излишнего риска избегает.

Подчинённых не бросает.

Последняя строка была подчёркнута системой.

Не человеком.

Алгоритмом, который не понимал, что означают слова «подчинённых не бросает».

— Исчез в марте 2000 года, — сказал Одинцов. — Аргунское ущелье. Вместе с группой.

— Погибли?

— Официальная формулировка: пропали без вести при выполнении специального задания.

— Тела?

— Не найдены.

— Следы боя?

— Нет.

— Радиообмен?

— Последнее сообщение поступило за несколько минут до исчезновения. После этого в районе зафиксирована мощная электромагнитная аномалия. Связь исчезла. Навигационное оборудование вышло из строя. Два вертолёта получили отказ бортовых систем.

Я перевёл взгляд с Одинцова на экран.

— И система утверждает, что офицер, пропавший в 2000 году, оставил надпись в Брестской крепости в 1941-м?

— Система ничего не утверждает, — поправила женщина. — Она оценивает вероятность того, что объекты относятся к одной цепи событий.

— Девяносто шесть и четыре десятых.

— Да.

— На основании позывного и обломка фамилии?

— Не только.

На экране появилась таблица.

ПАРТИТУРА — кодовое обозначение проекта.

ОРКЕСТР — условное обозначение оперативной группы.

ДИРИЖЁР — позывной командира группы.

СЦЕНА — обозначение точки перехода.

Я читал медленно.

Слова на стене переставали быть образами.

Они становились докладом.

Коротким.

Составленным человеком, который знал, что связь отсутствует и прочитать сообщение, возможно, смогут только спустя десятилетия.

Партитура не сыграна.

Задание не выполнено.

Оркестр рассеян на переходе.

Группа потеряла строй или была разделена.

Дирижёр не отвечает.

Командир не выходит на связь.

Сцена не та.

Они оказались не там, где должны были.

И ниже:

Здесь стоял до конца.

Не код.

Последний отчёт о себе.

— Проект «Партитура», — сказал я. — Что это?

Одинцов не ответил.

Вместо него заговорил незнакомый подполковник:

— Комплекс работ по исследованию нестабильных электромагнитных явлений.

— Это формулировка для отчёта.

— Другой у меня нет.

— Цель работ?

Он посмотрел на генерала.

Одинцов кивнул.

— Управляемое воздействие на пространственно-временные параметры локальной зоны.

Я некоторое время молчал.

— Повторите человеческим языком.

Подполковник поправил папку перед собой.

— Они пытались создать переход.

— Куда?

Никто не ответил сразу.

Вот тогда я впервые почувствовал настоящий холод.

Не от кондиционера.

Не от ночи.

От того, что все присутствующие знали ответ, но не хотели произносить его вслух.

— В какое время? — спросил я.

Одинцов посмотрел на дым над столом.

— Расчётная точка — июль 1936 года.

Я снова посмотрел на надпись.

СЦЕНА НЕ ТА.

— Пять лет ошибки?

— Если допустить, что переход состоялся.

— А вы допускаете?

— Я допускаю всё, что подтверждается документами.

— Документы подтверждают невозможное.

— Поэтому вы здесь.

Генерал-майор Климов раскрыл свою папку.

— В официальных архивах группа проходит как пропавшая при выполнении разведывательной задачи. Материалы операции были уничтожены в 2002 году по акту.

— Кем?

— Комиссией.

— Состав комиссии?

— Трое человек. Двое умерли. Третий пропал в 2004 году.

— Удобно.

— Не особенно. Перед исчезновением он пытался получить доступ к фондам Брестской крепости.

Комната стала ещё тише.

Я посмотрел на фотографию Бессонова.

Двадцать семь лет.

Старший лейтенант.

Техническое образование.

Чечня.

Самбо.

Горы.

Подчинённых не бросает.

На стене Брестской крепости он не написал:

Я выжил.

Написал:

Оркестр рассеян. Дирижёр не отвечает.

Сначала доложил о людях.

Только потом — о себе.

— Состав группы? — спросил я.

— Двенадцать человек.

— Фамилии?

— В папке.

— Кто-нибудь из них обнаружен после 2000 года?

— Нет.

— Семьи?

— У некоторых были. Наблюдение прекращено в 2008 году. Контактов не зафиксировано.

— Финансовые следы?

Руководитель аналитиков чуть заметно изменилась в лице.

Небольшая реакция.

Но я её увидел.

— Что? — спросил я.

— Есть косвенные объекты.

— Какие?

— Письма и денежные переводы.

— От группы?

— Неизвестно.

— Тогда почему они в кластере?

Она открыла новую вкладку.

На экране появилось сообщение:

ДОПОЛНИТЕЛЬНЫЙ СЕМАНТИЧЕСКИЙ КЛАСТЕР.

КОЛИЧЕСТВО ОБЪЕКТОВ: 17.

ПЕРИОД: 1941–1988.

ПРЕДПОЛАГАЕМОЕ ЕДИНОЕ АВТОРСКОЕ НАМЕРЕНИЕ.

ФИЗИЧЕСКОЕ ТОЖДЕСТВО АВТОРОВ ИСКЛЮЧЕНО ХРОНОЛОГИЧЕСКИ.

— Что это означает? — спросил Одинцов.

— Пока ничего, — ответила она. — Система нашла письма, написанные разными людьми в разные десятилетия. Разные почерки, языковые особенности и места отправки. Но одинаковая структура содержания.

— Какая структура?

— Автор сообщает семье погибшего подробности, которых не мог знать. Описывает последние минуты или мысли человека. Утверждает, что знал его лично. Иногда переводит деньги. Не просит ответа.

— Связь с Бессоновым?

— Прямая не установлена.

— Тогда уберите это из доклада, — сказал Одинцов.

— Не могу.

Генерал медленно повернул голову.

Не люблю людей, которые говорят генералам «не могу». Обычно после этого в комнате становится либо очень интересно, либо очень пусто.

— Почему?

— Потому что первое письмо датировано июлем 1941 года. Адресовано семье бойца, участвовавшего в обороне Брестской крепости. Автор подписался: «Товарищ Семёна по Брестской крепости».

Я почувствовал, как по спине прошёл холод.

— Имя автора?

— Не указано.

— Содержание?

— Семейные имена, адрес и подробности последнего разговора. Их не было в военных документах.

— Письмо подлинное?

— Бумага, чернила, почтовые отметки — соответствуют 1941 году.

— Где оно было отправлено?

— Из Подмосковья.

Я посмотрел на экран.

Брест.

Подмосковье.

Июль 1941 года.

На стене человек написал, что стоял до конца двадцать девятого июня.

Через несколько недель кто-то из Подмосковья написал семье его товарища.

— Покажите письмо.

Одинцов поднял руку.

— Пока нет.

— Почему?

— Потому что вы ещё не назначены руководителем проверки.

— А зачем меня тогда подняли среди ночи?

Генерал затянулся сигаретой.

— Хотел посмотреть, какой вопрос вы зададите первым.

— И какой задал?

— Не о переходе. О людях группы.

— Это моя работа.

— Поэтому теперь ваша.

Он подвинул ко мне красную папку.

На обложке было написано:

МАТЕРИАЛЫ ПРЕДВАРИТЕЛЬНОЙ ПРОВЕРКИ

Ниже от руки:

РУДАКОВ А. М.

— Задача? — спросил я.

— Установить, что произошло с группой в марте 2000 года.

— За двадцать шесть лет это пытались сделать многие.

— Они искали её в Чечне.

— А мне где искать?

Одинцов посмотрел на фотографию стены.

— В истории.

— Это не оперативная территория.

— С этой ночи — оперативная.

Я закрыл папку.

— Допустим, переход состоялся. Допустим, Бессонов оказался в Брестской крепости. Почему не вернулся? Почему не вышел на связь позже? Почему не оставил больше сообщений?

— Найдите ответ.

— Допустим, он погиб двадцать девятого июня.

— Тогда кто написал письмо в июле?

Я промолчал.

Вот он.

Вопрос, ради которого меня привезли ночью.

Не как человек мог попасть из 2000 года в 1941-й.

Это было чудовищно, но хотя бы описывалось словом «переход».

Главный вопрос находился дальше.

Что произошло после его смерти?

Одинцов погасил сигарету.

— Есть ещё одно обстоятельство.

— Какое?

— Комплекс нашёл надпись не по слову «Росомаха».

— А по чему?

Руководитель аналитиков ответила:

— По фамилии Бессонов.

— На стене её нет.

— Нет.

— Тогда где?

Она повернула к себе планшет.

Несколько секунд что-то искала.

Потом на экране появилась карта.

Линии соединяли точки:

Брест.

Подмосковье.

Сталинград.

Севастополь.

Нормандия.

Берлин.

Южный Сахалин.

Годы шли вперёд.

У каждой точки стояли архивные номера.

Письма.

Личные дела.

Наградные документы.

Фотографии.

Записи о гибели.

— Что я вижу?

— Пока только корреляцию.

— Между чем?

— Между людьми, которые никогда не встречались, служили в разных армиях и погибали в разных местах.

— И Бессоновым?

— Система считает, что связь существует.

— На каком основании?

Она посмотрела на меня.

— Каждый следующий человек знал то, что мог знать только предыдущий.

В комнате стало слышно вентиляцию.

Ровный тяжёлый гул.

На мгновение мне показалось, что где-то очень далеко работает авиационный двигатель.

Я отвернулся от карты.

— Это невозможно.

— Согласен, — сказал Одинцов. — Поэтому и не поручаю это человеку, который легко верит в невозможное.

— А если всё подделано?

— Найдите того, кто подделал.

— Если система ошиблась?

— Докажите.

— Если не ошиблась?

Генерал посмотрел мне в глаза.

— Тогда найдите его.

— Кого именно?

— Александра Бессонова.

— Он погиб в 1941-м.

— Нет, Андрей Михайлович. В этом деле мы пока не знаем даже того, что означает слово «погиб».

Совещание закончилось в четыре двадцать.

Остальные ушли первыми.

Я остался в комнате один.

На экране всё ещё была фотография стены.

Кирпич.

Пыль.

Неровные буквы.

Я приблизил изображение.

У последней строки нож несколько раз срывался. Буква «М» в позывном была прорезана глубже остальных. Человек либо спешил, либо рука уже плохо слушалась.

Возможно, был ранен.

Возможно, слышал самолёты.

Возможно, знал, что следующего сообщения не будет.

Я снова прочитал:

ПАРТИТУРА НЕ СЫГРАНА

ОРКЕСТР РАССЕЯН НА ПЕРЕХОДЕ

ДИРИЖЁР НЕ ОТВЕЧАЕТ

СЦЕНА НЕ ТА

ЗДЕСЬ СТОЯЛ ДО КОНЦА

29.06.41

РОСОМАХА

На войне люди часто оставляли последние слова.

Имена.

Даты.

Проклятия.

Признания.

Этот человек оставил доклад.

Даже умирая, он продолжал выполнять задачу.

На краю экрана мигал небольшой значок.

ОБНАРУЖЕНЫ НОВЫЕ СВЯЗАННЫЕ ОБЪЕКТЫ.

Я нажал.

Появилось окно:

ТИП: ЧАСТНАЯ ПЕРЕПИСКА.

ПЕРИОД: 1941–2024.

ОЦЕНКА СЕМАНТИЧЕСКОГО СООТВЕТСТВИЯ: 91,8 %.

ПРОДОЛЖИТЬ АНАЛИЗ?

Я смотрел на две кнопки:

ДА

НЕТ

Потом нажал «да».

Система начала загружать документы.

Первым появилось пожелтевшее письмо без обратного адреса.

В верхней строке было написано:

Мария…

Я не стал читать дальше.

Пока.

Закрыл документ и вернулся к фотографии стены.

В официальных архивах группа значилась пропавшей без вести.

Теперь я уже не верил ни одному слову этой формулировки.

Они не пропали.

Их отправили.

Кто-то открыл дверь туда, куда человек не имел права входить, и бросил двенадцать офицеров навстречу истории.

Переход сработал неправильно.

Группа рассеялась.

Командир не отвечал.

Точка оказалась не той.

Но один из них дошёл до Брестской крепости.

Стоял там до конца.

Погиб.

А потом кто-то с его памятью продолжил писать письма.

Я погасил экран.

В темноте ещё несколько секунд видел перед глазами белые строки.

Война закончилась больше восьмидесяти лет назад.

Но где-то среди архивов, фотографий, писем и могил продолжал двигаться человек, который так и не сумел из неё выйти.

Глава 1. Сцена не та

17 марта 2000 годаАргунское ущелье

Вертолёт трясло так, будто горы пытались вытряхнуть нас обратно в двадцатый век.

Тогда я ещё не знал, что через несколько часов двадцатый век станет для меня недосягаемым будущим.

Ми-8 шёл низко, почти касаясь брюхом серых склонов. Иногда за круглым иллюминатором открывалась узкая полоска ущелья — камень, старый снег, чёрная вода внизу, — но через секунду борт снова кренился, и вместо земли в стекле появлялось мутное утреннее небо.

В грузовой кабине пахло керосином, оружейным маслом, мокрым брезентом и людьми, которые давно научились не спрашивать друг друга, страшно ли им.

Страшно было всем.

Просто каждый занимался этим по-своему.

Ветров в третий раз проверял радиостанцию. Не включал — только проводил большим пальцем по разъёму гарнитуры, нажимал фиксатор аккумулятора и снова убирал руку.

Лобанов сидел напротив и следил за двумя серыми контейнерами, притянутыми ремнями к полу. Смотрел на них так, будто в любой момент ожидал, что один из ящиков начнёт дышать.

Савельев держал ладонь на левом ботинке Рыжего.

— Болит? — спросил он.

— Нет.

— Значит, болит.

— С чего ты взял?

— Когда не болит, люди отвечают сразу.

Рыжий усмехнулся и отвернулся к иллюминатору.

Его действительно звали Рыжим не только по радио. Волосы у него были тёмно-медные, а редкая борода проступала уже через несколько часов после бритья. В группе шутили, что в горах его можно использовать вместо сигнального флажка.

Обычно он отвечал, что флажок хотя бы первым видит, откуда стреляют.

Сегодня не ответил.

Я наклонился к нему.

— После посадки идёшь рядом со мной.

— Товарищ старший лейтенант, вы обо мне беспокоитесь?

— Я беспокоюсь о строе.

— А я уже решил, что понравился.

— Не льсти себе.

Рыжий улыбнулся шире, но, когда вертолёт провалился в очередную воздушную яму, его лицо на мгновение побелело.

Савельев это увидел.

Я тоже.

Старое осколочное ранение Рыжего считалось зажившим. Врачи разрешили службу, Рыжий убедил комиссию, что левая нога не отличается от правой, а нас — что комиссия состояла из людей умных и неподкупных.

Никто ему не поверил.

Но в группу он вернулся.

Зорин спал, привалившись затылком к обшивке и положив ладонь на пулемёт. Позывной у него был Барс, хотя на снежного барса он походил примерно так же, как бронетранспортёр на домашнюю кошку. Зорин был широкоплеч, тяжёл и говорил редко. В горах он доверял только камню, погоде и собственным ногам. Всё остальное считал временным недоразумением.

Особенно людей, которые называли себя специалистами по пространственно-временным параметрам.

Беляев сидел рядом с ним и спрашивал у каждого, сколько времени.

— Без трёх семь, — ответил Ветров.

— У тебя часы спешат.

— На сколько?

— На две минуты.

— А у тебя какие?

Беляев поднял пустое запястье.

Часов у него не было.

Именно поэтому его и прозвали Часовщиком.

Он мог разобрать, починить и собрать почти любой механизм с пружиной, шестерёнками или контактной группой, но наручных часов не носил никогда.

— Часы заставляют человека думать, что он понимает время, — объяснил он однажды.

Тогда это показалось нам шуткой.

Теперь уже не казалось.

Каргинцев держал на коленях тонкую непромокаемую папку. В группе его называли Немцем — не за происхождение, а за язык. Он говорил по-немецки спокойно, точно и без русского акцента, читал дореформенную печать, разбирался в старых документах и мог по форме буквы определить, в каком ведомстве печатали машинописный приказ.

Сейчас он в четвёртый раз изучал копию служебного удостоверения образца 1936 года.

Бумага была искусственно состарена.

Печати изготовлены по архивным оттискам.

Фотография — его собственная, только причёску на ней изменили.

Каргинцев смотрел на документ с таким выражением, словно надеялся обнаружить ошибку, достаточно серьёзную, чтобы отменить всю операцию.

— Немец, — позвал я.

Он поднял голову.

— Документ плохой?

— Документ хороший.

— Тогда что?

Каргинцев провёл пальцем по краю папки.

— Хороший документ доказывает только то, что кто-то хорошо подготовил документ.

— Полезное наблюдение.

— Я стараюсь.

— Боишься?

Он посмотрел на меня без обиды.

— Да.

Ответил просто.

Не начал рассказывать, что страх является нормальной физиологической реакцией. Не улыбнулся. Не попытался спрятаться за шуткой.

Поэтому я ему поверил.

— Я тоже, — сказал я.

Рыжий повернул голову.

— А вот это уже нарушение устава. Заместитель командира обязан быть железным.

— Железное здесь только то, что в контейнерах.

Лобанов не отрывался от серых ящиков.

— Там цветные сплавы.

— Спасибо, капитан.

— Точность важна.

— Особенно перед исчезновением, — сказал Ветров.

Лобанов посмотрел на него.

— Если после включения твоя станция продолжит работать, значит, я что-то подключил неправильно.

— Наконец-то признался.

— Я давно признаю, что радио мешает людям думать.

— А взрывчатка помогает?

— Очень. После неё обычно остаётся одна версия.

В обычный день кто-нибудь засмеялся бы.

Сейчас только Рыжий тихо хмыкнул.

У передней переборки сидел майор Воронцов.

Гроза.

Командир группы.

Дирижёр.

Последнее слово использовалось только в документах проекта, но за несколько месяцев подготовки прижилось и среди нас. Не потому, что Воронцов размахивал руками. Наоборот. За три года я слышал, как он повышает голос, всего дважды.

Оба раза — перед взрывом.

Сейчас он сидел неподвижно, положив ладони на колени, и смотрел не на нас, а на дверь пилотской кабины.

На его разгрузке не было ничего лишнего. Автомат, магазины, аптечка, нож, фляга, два герметичных пакета. Всё проверено, подогнано, закреплено.

У меня на груди под тканью разгрузки висела небольшая металлическая пластина.

БЕССОНОВ А. С.

Группа крови.

Личный номер.

Край пластины при каждом сильном толчке ударял в грудину.

Будто кто-то изнутри напоминал, кем я пока ещё являюсь.

Воронцов поднял два пальца.

Разговоры прекратились.

Даже Зорин открыл глаза.

— До посадки двенадцать минут, — сказал Воронцов. — После выгрузки работаем по прежнему порядку. Дистанция на маршруте — десять метров. У Сцены собираемся только по моей команде. Радио — приём. Передача только у Ветрова.

— Если она доживёт, — сказал Лобанов.

Воронцов перевёл на него взгляд.

— Она доживёт.

— Так точно.

— Окно одно. Повторного включения не будет. Отставших не оставляем. Упавших не переступаем. Самостоятельно внутрь контура никто не входит.

Он сделал короткую паузу.

— И без геройства.

Рыжий поднял руку.

— Товарищ майор, а если геройство само начнёт?

— Задушить на месте.

На этот раз улыбнулись почти все.

Ненадолго.

Воронцов посмотрел на меня.

— Росомаха.

— Я.

— При потере управления принимаешь Оркестр.

— Принял.

Это было предусмотрено приказом. Обсуждалось на каждой тренировке. Я должен был ответить именно так.

Но Воронцов продолжал смотреть на меня.

Он говорил не о приказе.

— Принял, — повторил я тише.

Он кивнул.

Теперь разговор был закончен.

За бортом снова показались горы.

Мартовское утро только начиналось. Снег лежал в тенях, а на освещённых склонах уже проступала мокрая чёрная земля. Внизу, между камней, шла вода. Её не было слышно за двигателями, но я видел белые полосы пены.

Где-то впереди находилась Сцена.

Так в документах называлась точка перехода.

Обычный участок горного ущелья размером примерно сорок на шестьдесят метров. Никаких древних развалин, загадочных знаков или природных ворот. Камни, осыпь, несколько искривлённых деревьев и старый геодезический репер, установленный ещё при Союзе.

Учёные любили повторять, что место выбрано не из-за истории, а из-за совокупности геологических и электромагнитных факторов.

Лобанов однажды перевёл это на человеческий язык:

— Никто не знает, почему именно там.

До июля тридцать шестого оставалось меньше часа.

Если расчёты не врали.

Там ещё не началась большая чистка армии. Ежов ещё не поднялся достаточно высоко. Люди, которых через год поведут в подвалы, пока подписывали приказы, получали новые должности, спорили о манёврах и обещали семьям вернуться к ужину.

У каждого из нас во внутреннем кармане лежал герметичный пакет.

Документы.

Деньги.

Адреса.

Фотографии.

Три фамилии.

Первая была напечатана крупнее остальных:

ЕЖОВ.

Приоритетная цель.

Мне объяснили, что после её устранения история получит возможность пойти по другому пути.

Я спросил, кто гарантирует, что новый путь окажется лучше.

Человек из комиссии ответил:

— Гарантий не существует.

— Тогда на каком основании мы вмешиваемся?

— На том основании, что знаем последствия невмешательства.

Красивый ответ.

На совещаниях вообще любят ответы, которые звучат завершённо.

В жизни завершёнными бывают только списки погибших.

Ми-8 резко пошёл вниз.

Красная лампа у двери загорелась.

Ветров закрепил гарнитуру. Лобанов проверил ремни контейнеров. Савельев убрал руку с ботинка Рыжего. Зорин поднял пулемёт. Каргинцев спрятал папку под разгрузку.

Воронцов встал первым.

Мы поднялись следом.

В грузовой кабине сразу стало тесно.

Двенадцать человек.

Оркестр.

Я посмотрел на них и впервые подумал не о том, что должен буду сделать в 1936 году.

Подумал о том, сколько из нас туда дойдут.

Вертолёт сел жёстко.

Колёса ударились о камень, корпус качнуло вбок, и Рыжий едва не упал. Я поймал его за плечо.

— Нога?

— Камень кривой.

— Конечно.

— Я бы пожаловался местной администрации, но она вооружена.

Дверь отъехала в сторону.

В кабину ворвался холодный воздух, наполненный пылью, запахом мокрого камня и выхлопом двигателей.

Первым вышел Зорин. Опустился на колено, осмотрел склон. За ним — Ветров, затем Каргинцев и Савельев.

Лобанов отстегнул контейнеры.

Мы с Рыжим взяли первый. Второй понесли Беляев и ещё двое бойцов. Груз оказался тяжелее, чем на тренировках, или вертолёт просто приучил тело к невесомости.

Воронцов спрыгнул последним.

Борттехник показал ему поднятый большой палец.

Гроза ответил тем же.

Дверь закрылась.

Ми-8 начал набирать обороты.

Мы пригнулись.

Винт поднял пыль, мелкие камни и обрывки старой травы. На несколько секунд мир исчез в серо-коричневом облаке. Двигатели ревели совсем рядом, воздух бил по лицу, тянул одежду, пытался сорвать ремни.

Потом вертолёт поднялся.

Показалось его тёмное брюхо.

Колёса.

Хвостовая балка.

И через несколько секунд машина ушла за склон.

Шум ещё долго катился по ущелью, отражаясь от скал.

Потом исчез.

Тишина оказалась тяжелее контейнеров.

Зорин поднял голову.

— Погода ломается.

Я посмотрел на небо.

Облака стояли высоко. Ветра почти не было.

— По чему видишь?

— Не вижу.

— Тогда откуда знаешь?

— Горы замолчали.

Рыжий прислушался.

— Они с тобой обычно разговаривают?

Зорин поправил ремень пулемёта.

— Со мной — нет. Я им нравлюсь.

— А мы?

— Вы шумные.

Воронцов дал знак двигаться.

До Сцены было чуть меньше двух километров.

На карте маршрут выглядел простым. В реальности простых маршрутов в горах не бывает. Бывают только те, на которых ещё не случилось ничего плохого.

Мы шли вдоль склона, обходя осыпи и глубокие промоины. Камень под ногами был мокрым. Иногда ботинок соскальзывал, и тогда вес снаряжения дёргал тело назад.

Рыжий держался рядом со мной.

Не хромал.

Именно поэтому я понимал, что нога беспокоит его сильнее, чем он показывает.

Человек с больной ногой обычно щадит её.

Рыжий заставлял себя наступать ровно.

Савельев несколько раз смотрел на него, но ничего не говорил.

Через семьсот метров Ветров поднял кулак.

Колонна остановилась.

Он снял наушник.

— Помеха.

— Какая? — спросил Воронцов.

— Широкая. По всему диапазону.

Лобанов поставил край контейнера на камень.

— Мы ещё ничего не включали.

— Я в курсе.

— Тогда почему смотришь на меня?

— Привычка.

Ветров повернул регулятор.

Из наушника донёсся сухой треск.

Потом голос.

Очень тихий.

Мы услышали только несколько слогов.

— …ход… девять… Орке…

Связь оборвалась.

Ветров замер.

— Повтори, — приказал Воронцов.

Радист нажал передачу.

— Пульт, я Оркестр. На маршруте. Приём.

Тишина.

Потом из наушника снова донёсся тот же обрывок:

— …ход… девять… Орке…

Ветров медленно снял гарнитуру.

— Это не Пульт.

— Источник?

— Не определяю.

— Запись?

— Нет.

— Уверен?

Ветров посмотрел на Воронцова.

— Это был мой голос.

Никто не пошутил.

Лобанов открыл боковой карман контейнера, достал небольшой прибор и посмотрел на стрелку.

Она дрожала.

Не отклонялась вправо или влево.

Именно дрожала — быстро, мелко, будто внутри прибора билось насекомое.

— Поле уже растёт, — сказал он.

— До расчётного времени двадцать шесть минут, — заметил Беляев.

Ветров посмотрел на него.

— Откуда знаешь? У тебя часов нет.

— У тебя есть.

— Мои спешат.

— Уже нет.

Ветров поднял запястье.

Секундная стрелка его часов стояла.

Он постучал по стеклу.

Стрелка двинулась назад.

Один раз.

Потом остановилась снова.

Воронцов посмотрел на меня.

— Ускоряемся.

Мы подняли контейнеры.

Оставшийся путь прошли почти без остановок.

Последние двести метров Рыжий начал отставать. Не больше чем на шаг, но в группе шаг иногда означает больше, чем сотня метров.

Я забрал у него часть снаряжения.

— Не надо.

— Это не предложение.

— Донесу.

— Знаю.

— Тогда зачем?

— Чтобы после перехода ты мог идти, а не доказывать, что умеешь ползать.

Он хотел возразить.

Передумал.

Передал мне подсумок с частью боеприпасов.

— Вернёшь в тридцать шестом.

— Под расписку.

— С процентами.

Воронцов наблюдал за нами, но не вмешивался.

Сцена находилась за узким каменным проходом.

Мы вошли туда по одному.

За скалой открылась небольшая впадина. Почти правильный круг, окружённый серыми стенами. На дне лежал мелкий щебень. По краям стояли четыре чёрные стойки высотой по пояс, закреплённые в камне.

От стоек тянулись толстые кабели.

В центре находился старый геодезический знак — низкий бетонный столб с металлической пластиной.

Место выглядело слишком обыкновенно.

Невозможное вообще редко выглядит убедительно.

Обычно оно собрано из окрашенного металла, резины, болтов и подписанных от руки проводов.

Техническая группа подготовила площадку ночью и ушла за три часа до нашего прибытия. По инструкции в момент включения внутри километровой зоны не должно было находиться никого, кроме Оркестра.

Наблюдать за переходом собирались дистанционно.

Лобанов и Беляев поставили контейнеры у центрального знака. Открыли крышки.

Внутри находились блоки приборов, аккумуляторы, свёрнутые кабели и два цилиндра матового металла.

Ветров развернул антенну.

Каргинцев проверил герметичные пакеты.

Савельев снова опустился перед Рыжим.

— Снимай ботинок.

— Сейчас?

— Нет, после перемещения во времени. Конечно, сейчас.

— Распухнет — не надену.

— Если не снимешь, внутри уже распухло.

Рыжий посмотрел на меня.

— Командир.

— Снимай.

— Предатели.

Он сел на камень и начал развязывать шнуровку.

Левая щиколотка действительно распухла.

Савельев выругался тихо и профессионально.

— Связка.

— Не порвана.

— Спасибо, доктор.

— Я её чувствую.

— Ты много чего чувствуешь неправильно.

Савельев наложил тугую повязку.

— До перехода дойдёшь. После — разгрузим.

Рыжий усмехнулся.

— После перехода я потребую отпуск.

— В тридцать шестом?

— Там Чёрное море уже есть?

— Есть.

— Значит, договоримся.

Зорин стоял у края площадки и смотрел вверх.

— Птиц нет, — сказал он.

Я тоже посмотрел.

Небо над впадиной было пустым.

Ни одной птицы.

Ни звука насекомых.

Даже вода, которую мы слышали по дороге, здесь исчезла.

Ветров установил связь.

— Пульт, я Дирижёр, — сказал Воронцов в микрофон. — Оркестр на Сцене. Состав двенадцать. Готовность по предварительному протоколу.

Сначала пришёл треск.

Потом далёкий голос:

— Дирижёр, вас понял. Состав двенадцать. До окна девять минут сорок секунд. Подтвердите состояние стабилизаторов.

Лобанов поднял большой палец.

— Стабилизаторы в норме, — передал Воронцов.

— Принято. После отметки минус три минуты канал остаётся открытым. При расхождении показателей более чем на восемь процентов переход отменить.

Ветров посмотрел на прибор.

— А как мы его отменим?

Лобанов ответил:

— Не войдём в контур.

— А если контур войдёт в нас?

Лобанов не нашёлся что сказать.

Это не понравилось мне больше всего.

Воронцов передал микрофон Ветрову и подозвал меня.

Мы отошли на несколько шагов.

— После выхода проверяешь людей, — сказал он. — Не место. Не время. Сначала людей.

— Знаю.

— Я не напоминаю.

— Тогда что?

Он посмотрел на Оркестр.

На Рыжего, которому Савельев зашнуровывал ботинок.

На Каргинцева с папкой.

На Зорина у скалы.

На Ветрова, который слушал собственный голос в помехах.

— Если нас раскидает, собирай тех, кого найдёшь.

— Соберу.

— Даже если задача потребует другого.

Я посмотрел на него.

— Это приказ?

— Нет.

— Тогда что?

Воронцов помолчал.

— Я слишком долго командую, чтобы верить, будто задача существует отдельно от людей.

Это было самое длинное объяснение, которое я когда-либо от него слышал.

Он протянул мне руку.

Мы пожали друг другу запястья.

— Увидимся на выходе, — сказал он.

— Увидимся.

Ни один из нас не добавил: «если расчёты верны».

До включения оставалось пять минут.

Мы встали внутри контура.

Двенадцать человек образовали неровный круг вокруг геодезического знака. Контейнеры работали почти бесшумно. Только внутри одного блока ритмично щёлкало реле.

Щёлк.

Пауза.

Щёлк.

Беляев нахмурился.

— Ритм неправильный.

— Что именно? — спросил Лобанов.

— Пауза укорачивается.

— По схеме так и должно быть.

— Не настолько.

Щёлк.

Пауза.

Щёлк.

Пауза стала ещё короче.

Лобанов посмотрел на индикаторы.

— Показатели в пределах.

— Пределы придумали люди, которые здесь не стоят, — сказал Беляев.

Из гарнитуры Ветрова донёсся голос Пульта:

— Минус три минуты. Канал открыт. Дирижёр, подтвердите готовность.

Воронцов нажал передачу.

— Оркестр готов.

Голос из наушника повторил:

— Оркестр готов.

Но губы Воронцова ещё не успели закрыться.

Ветров резко повернулся к нему.

Мы все услышали.

Ответ пришёл раньше передачи.

— Пульт, у нас временное опережение сигнала, — сказал Ветров.

Треск.

— …опережение сигнала, — повторил его собственный голос.

— Пульт, подтвердите приём.

— …подтвердите приём.

Потом другой голос:

— Дирижёр, сохранять позиции. Отклонение допустимое.

Лобанов посмотрел на прибор.

— Семь процентов.

Стрелка дрогнула.

— Семь и три.

Каргинцев перекрестился.

Быстро, почти незаметно.

Рыжий увидел.

— Немец, ты же говорил, что не верующий.

— Я говорил, что не практикующий.

— Сейчас практика?

— Учебная тревога.

Зорин повернул голову к скале.

— Там кто-то идёт.

Все замолчали.

Я тоже услышал.

Шаги.

За каменным проходом.

Много людей.

Они двигались по нашему маршруту. Камни скрипели под ботинками, снаряжение тихо звенело, кто-то тяжело дышал.

Воронцов поднял кулак.

Мы направили оружие к проходу.

Шаги приближались.

Показалась тень.

Не человеческая фигура — только тёмное пятно на камне.

Затем из прохода донёсся голос Воронцова:

— После выхода проверяешь людей. Не место. Не время. Сначала людей.

Точно те слова, которые он сказал мне несколько минут назад.

Воронцов стоял рядом.

Лицо его не изменилось.

Только палец лёг на спусковую скобу.

Из прохода ответил мой голос:

— Знаю.

Шаги прошли мимо.

Никто не появился.

Звук удалился к той стороне площадки, где не было выхода, и растворился в скале.

— Восемь и один, — сказал Лобанов.

— Переход отменить, — приказал Воронцов.

Ветров нажал передачу.

— Пульт, превышение. Переход отменяем.

Радиостанция молчала.

— Пульт, я Оркестр. Отмена перехода.

В ответ пришёл голос:

— Минус десять секунд.

Воронцов повернулся к контейнерам.

— Лобанов, отключить!

Лобанов бросился к первому блоку.

Ударил по аварийному выключателю.

Ничего.

Сорвал защитную крышку второго.

— Питание не снимается!

— Кабели!

Зорин схватил один из кабелей обеими руками и рванул.

Толстая резиновая оболочка натянулась.

Не оторвалась.

Лобанов выхватил нож.

Лезвие коснулось кабеля.

Синий огонь пробежал по металлу.

Лобанова отбросило на спину.

— Девять секунд, — произнёс голос Пульта.

Небо над нами потемнело.

Не закрылось облаками.

Просто стало другим.

Солнце продолжало освещать вершины, но свет падал сразу с нескольких сторон. У каждого человека появилось по две тени. Одна лежала на щебне. Другая поднималась по скале вверх.

Металлическая пластина на моей груди нагрелась.

Во рту появился вкус крови.

Рядом вскрикнул Каргинцев.

У него из носа пошла тонкая тёмная струйка.

— Восемь секунд.

Щёлканье реле превратилось в частый треск.

Скалы дрогнули.

Не земля.

Именно скалы.

На мгновение мне показалось, что они стали прозрачными. За серым камнем проступил лес — зелёный, летний, залитый солнцем.

Потом снег.

Потом кирпичная стена, чёрная от копоти.

Потом снова горы.

— Сомкнуть строй! — приказал Воронцов.

Мы сблизились.

— Семь секунд.

Рыжий шагнул ко мне.

Левая нога подвернулась.

Он упал на колено.

Я схватил его за разгрузку.

Савельев нагнулся с другой стороны.

— Вставай!

— Шесть секунд.

Звук исчез.

Полностью.

Я видел, как Воронцов кричит приказ, но не слышал голоса. Видел открытый рот Ветрова. Видел, как Лобанов бьёт кулаком по прибору.

Рыжий что-то сказал.

Я понял по губам:

«Держи».

Я дёрнул его вверх.

Он вцепился пальцами в ремень моей разгрузки.

Звук вернулся весь сразу.

Крик.

Треск.

Рёв вертолётного двигателя, хотя вертолёта не было.

Выстрелы.

Немецкая речь.

Плач ребёнка.

Гул танковых моторов.

Слова, произнесённые десятками голосов в разные годы.

— Пять секунд.

Зорин находился в трёх шагах от меня.

И одновременно далеко в снегу.

На нём была другая форма. Лицо покрывал иней. Он поворачивал башню танка, которого не существовало на площадке.

Потом снова стал Зориным.

Потом исчез.

Не вспыхнул.

Не растворился.

Просто между двумя мгновениями его больше не оказалось.

На щебне остался пулемётный ремень.

— Барс! — закричал я.

Ветров потянулся к тому месту.

Его рука вытянулась слишком далеко — на метр, на два, будто пространство стало мягким. Лицо радиста постарело. Волосы побелели. Затем он снова стал молодым.

Радиостанция упала на камни.

Ветрова не было.

— Четыре секунды.

Каргинцев стоял, прижимая к груди папку.

Вокруг него мелькали люди в незнакомой форме. Советская гимнастёрка. Немецкий мундир. Лётный комбинезон. Белый шарф. Кожаная куртка.

Он закричал.

Крик пришёл раньше, чем открылся рот.

Каргинцев исчез.

Папка исчезла вместе с ним.

— Оркестр! — голос Воронцова пробился сквозь грохот. — Держать строй!

Строя уже не было.

Время разбирало нас по одному.

Не переносило.

Сортировало.

Лобанов лежал у контейнера и пытался подняться. Савельев полз к нему. Беляев стоял у геодезического знака, глядя на пустое запястье.

— Теперь понятно, — сказал Часовщик.

Я не узнал собственный голос:

— Что понятно?

Он посмотрел на меня.

— Почему часы не нужны.

Исчез.

— Три секунды.

Рыжий всем весом повис на моей руке.

Я держал его за лямку разгрузки. Он держал меня за грудной ремень.

Наши лица были совсем рядом.

Кожа у него побелела. В глазах лопнули мелкие сосуды.

— Саныч…

— Держу!

— Не отпускай.

— Держу!

Его пальцы сжали ремень сильнее.

— Две секунды.

Позади Рыжего открылось небо.

Огромное.

Серое.

Под ним была вода и длинная полоса берега, покрытая людьми, железом и дымом.

Потом кирпичная крепость.

Потом кабина танка.

Потом лицо женщины, которую я никогда не видел, но в ту секунду знал, что её зовут Мария.

Рыжий дёрнулся.

Я потянул его к себе.

— Держу!

Сначала исчезла гора за его спиной.

Потом часть плеча.

Не оторвалась.

Не растворилась.

Перестала находиться рядом со мной.

Рыжий всё ещё смотрел мне в глаза.

Его пальцы всё ещё сжимали ремень.

А руки между нами уже не было.

На одно невозможное мгновение я продолжал чувствовать хватку человека, которого пространство больше не содержало.

Потом давление исчезло.

Моя ладонь сомкнулась на пустой лямке.

— Один.

— Рыжий!

Я бросился вперёд.

Куда — не знаю.

Воронцов стоял по другую сторону площадки. Тянул ко мне руку.

За его спиной горела кирпичная стена.

Лицо Грозы изменилось. На миг стало старше. Потом чужим. Потом снова его.

— Росомаха! — услышал я.

Или мне только показалось.

Между нами было пять метров.

Потом пять лет.

Потом целая война.

Я сделал шаг.

Земля исчезла.

Последней мыслью было не задание.

Не 1936 год.

Не Ежов.

Не история.

Я подумал:

Не удержал.

Первым вернулся запах.

Тёплая земля.

Раздавленная трава.

Дым от угля.

Ни озона.

Ни мокрого камня.

Ни снега.

Я лежал лицом вниз.

Под щекой была мягкая почва. В траве полз маленький чёрный жук. Он остановился у моего пальца, пошевелил усиками и спокойно продолжил путь.

Жук не знал, что только что произошло.

Я тоже.

Попытался встать.

Мир качнулся.

В ушах звенело. По губе текла кровь. Левая рука онемела от плеча до пальцев, но двигалась. Ноги были целы.

Оружие осталось при мне.

Автомат.

Магазины.

Аптечка.

Нож.

Фляга.

Герметичный пакет.

Металлическая пластина всё ещё висела на груди.

БЕССОНОВ А. С.

Я схватил радиостанцию.

Экран не горел.

Поменял аккумулятор.

Ничего.

Перешёл на аварийную частоту.

— Дирижёр, я Росомаха. Приём.

Тишина.

— Дирижёр, ответьте.

Только слабый треск.

— Ветров.

Молчание.

— Барс.

Молчание.

— Немец.

Молчание.

— Часовщик.

Молчание.

Я называл их одного за другим.

Позывные.

Фамилии.

Имена.

Так, будто правильное имя могло вернуть человека.

Никто не ответил.

В правом кулаке что-то было зажато.

Я разжал пальцы.

Короткий обрывок зелёной стропы.

На краю торчала рыжая нитка, выдернутая из опознавательной ленты.

Я держал его до последнего.

Потом много раз повторял себе эти слова.

Они ничего не меняли.

Я держал его до последнего.

Но не удержал.

Спрятал обрывок в нагрудный карман.

Только после этого посмотрел вокруг.

Гор не было.

Ни одной.

Я находился на краю поля. Высокая трава доходила почти до колен. За ней темнела полоса леса. Дальше, за невысоким холмом, поднимался тонкий дым.

Было тепло.

Не мартовское тепло в долине, когда солнце греет лицо, а ноги стоят в снегу.

Настоящее лето.

В воздухе пахло клевером, сухой пылью и нагретой корой.

На берёзе пела птица.

Зорин сказал бы, что это хороший знак.

Я бы ему не поверил.

Компас показывал север.

Потом запад.

Потом снова север.

Спутниковый прибор не включался.

Карта в герметичном пакете изображала совсем другую местность и другую страну — ту, которой ещё предстояло стать нашей.

Я проверил часы.

Стекло треснуло.

Стрелки стояли на отметке шесть часов восемнадцать минут.

Секундная медленно пошла назад.

Я снял часы и убрал в карман.

Часовщик оказался прав.

Время не объясняет ничего только потому, что его носят на руке.

Слева послышался протяжный гудок.

Я замер.

Не автомобиль.

Не вертолёт.

Паровоз.

Через несколько секунд над деревьями поднялось белое облако пара.

Я лёг в траву.

Вытащил бинокль.

Между деревьями проходила железная дорога. По ней медленно двигался состав — чёрный паровоз, несколько товарных вагонов, пассажирские платформы.

На одном из вагонов была красная звезда.

Я долго смотрел на неё.

Потом опустил бинокль.

Лето.

Паровоз.

Красная звезда.

Это ещё ничего не доказывало.

Кроме того, что место было не тем.

И время, скорее всего, тоже.

Я спрятал автомат под свёрнутой плащ-палаткой и пошёл к дороге.

Двигался медленно.

Не из осторожности.

Земля под ногами казалась ненадёжной. Я всё ждал, что она снова станет камнем, снегом или щебнем Сцены.

Но земля оставалась землёй.

У просёлочной дороги стоял деревянный столб с выцветшей стрелкой.

Краска облупилась, но надпись читалась:

БРЕСТ — 6 КМ

Я провёл пальцем по буквам.

Не поверил.

Посмотрел ещё раз.

Брест.

В этот момент из-за поворота показался велосипедист.

Мужчина лет пятидесяти. Серая кепка, тёмная рубашка, штаны, заправленные в высокие сапоги. На багажнике велосипеда была привязана полотняная сумка.

Он увидел меня и замедлил ход.

Сначала посмотрел на лицо.

Потом на одежду.

Потом на плащ-палатку, под которой я прятал автомат.

— Здорово, служивый, — сказал он осторожно.

— Здравствуйте.

Русская речь.

Без акцента.

Обычная.

От этого стало ещё хуже.

— К Бресту правильно иду?

Мужчина кивнул на указатель.

— Куда ж ещё. Шесть километров. Если в крепость — после развилки налево.

— В крепость.

Он оглядел меня внимательнее.

— На учениях, что ли?

— Вроде того.

— Здорово вас там учат. Лицо всё в крови.

Я вытер губу.

На ладони осталась тёмная полоса.

— Упал.

— Бывает.

Он поставил велосипед на ногу, отвязал от багажника флягу.

— На, хлебни.

Я взял воду.

Она была тёплая и пахла металлом.

Самая обычная вода, которую я пил в жизни.

Поэтому я запомнил её навсегда.

Пока пил, увидел в сумке сложенную газету.

Верхняя часть торчала наружу.

На полях была напечатана дата.

Я не сразу прочитал.

Глаза отказывались складывать цифры в смысл.

Суббота, 21 июня 1941 года.

Вернул флягу.

— Спасибо.

Мужчина заметил, куда я смотрю.

— Газету хочешь?

— Можно?

— Бери. Я прочитал.

Он протянул мне сложенный лист.

Бумага была тонкой, шероховатой.

Пахла типографской краской.

Настоящей.

Не искусственно состаренной.

Не изготовленной для операции.

Я развернул первую страницу.

Двадцать первое июня 1941 года.

Не июль тридцать шестого.

Не Подмосковье.

Брест.

Я поднял голову.

— Тебя точно не сильно приложило? — спросил мужчина.

— Какой сейчас час?

Он достал из кармана круглые часы на цепочке.

— Половина девятого.

Вечера.

До начала артиллерийской подготовки оставалось меньше восьми часов.

До первых разрывов в крепости — одна короткая летняя ночь.

Мужчина что-то говорил.

Про дорогу.

Про санчасть.

Про то, что у военных опять учения перед самым выходным.

Я почти не слышал.

В памяти вставала карта.

Буг.

Кобринское укрепление.

Волынское укрепление.

Тереспольские ворота.

Казармы.

Склады.

Жилые дома.

Семьи командиров.

Дети.

Люди, которые сейчас ужинали, ругались, укладывали вещи, стирали форму, назначали встречи на воскресенье.

Некоторые уже спали.

Другие собирались в город.

Никто не знал, что воскресенье для них не наступит так, как они его представляли.

Мужчина сел на велосипед.

— Ты до крепости дойдёшь?

— Дойду.

— Там тебя свои подберут.

Свои.

Я посмотрел на него.

Хотел сказать, чтобы он не ехал домой.

Чтобы забрал семью.

Уходил на восток.

Не останавливался.

Не верил никому, кто станет говорить о провокациях и слухах.

Но что именно я мог объяснить?

Что прилетел из 2000 года?

Что должен был попасть в 1936-й?

Что через несколько часов начнётся война, которая для него ещё не имела названия?

— Вам лучше сегодня не оставаться возле границы, — сказал я.

Он нахмурился.

— Почему?

— Учения.

Первое, что пришло в голову.

— Большие?

— Очень.

Мужчина посмотрел на меня дольше, чем следовало.

Потом усмехнулся.

— У вас, военных, каждую весну большие учения.

Он нажал на педаль.

Велосипед заскрипел.

Через минуту мужчина исчез за поворотом.

Я остался у дороги с газетой в руке.

Солнце уже опускалось.

Тени становились длиннее.

Со стороны Бреста доносились далёкие звуки города. Гудок. Собачий лай. Скрип колёс. Где-то играла музыка.

Обычный вечер.

Последний обычный вечер.

Я развернул карту 1936 года.

Она была бесполезна.

Спрятал её.

Проверил оружие.

Шесть полных магазинов.

Один в автомате.

Гранаты.

Аптечка.

Нож.

Мёртвая радиостанция.

Один обрывок стропы в нагрудном кармане.

И одиннадцать человек, которых я пока отказывался считать погибшими.

Сначала нужно было искать Оркестр.

Так требовал приказ Воронцова.

Сначала людей.

Не место.

Не время.

Но в шести километрах от меня находилась крепость, в которой тысячи людей не знали, что им осталось меньше восьми часов.

Я стоял на пустой дороге между двумя задачами.

Одна была моей.

Другая — уже принадлежала истории.

На востоке медленно темнело небо.

Я поднял автомат, спрятал его под плащ-палатку и пошёл к Бресту.

В июле 1936 года мы должны были изменить будущее.

В июне 1941-го будущее уже шло навстречу нам.

И у него оставалось меньше восьми часов.

Глава 2. Ночь, которой не осталось

21 июня 1941 годаОкрестности Бреста

До крепости оставалось шесть километров.

До войны — немногим больше семи часов.

Первое расстояние можно было пройти пешком.

Со вторым я не знал, что делать.

Я стоял у выцветшего дорожного указателя и держал в руках газету, которую отдал мне встречный велосипедист.

Суббота, 21 июня 1941 года.

Прочитал дату ещё раз.

Перевернул страницу, будто на обороте могло найтись объяснение.

Объяснения не было.

Были заметки о выполнении плана, международные новости, расписание киносеансов и объявление о воскресном концерте. Кто-то продавал швейную машину. Где-то открывалась выставка. Железнодорожники обещали перевыполнить месячное задание.

Люди строили планы на завтра.

В этом и заключалась самая страшная особенность последнего мирного дня: он ничем не отличался от остальных.

Солнце опускалось к горизонту медленно, без тревоги. Рожь по обе стороны дороги шевелилась под слабым ветром. В траве стрекотали кузнечики. За деревьями протяжно гудел паровоз.

В Аргунском ущелье, откуда мы ушли несколько часов назад, ещё лежал снег.

Здесь было лето.

Пахло пылью, нагретой землёй и клевером.

Я сложил газету и спрятал под разгрузку.

Мы должны были выйти в июле тридцать шестого.

Не возле Бреста.

Не у самой границы.

И уж точно не за несколько часов до начала войны.

Нас готовили долго.

Операцию подобного уровня не собирают на коленке, как самодельную мину. Люди, отвечавшие за «Партитуру», понимали: двенадцать мужчин в современной форме, с автоматами, радиостанциями и пластиковой фурнитурой не смогут незаметно появиться в Советском Союзе.

У каждого под снаряжением находился индивидуальный пакет легализации.

Не основной комплект — аварийный.

Гимнастёрка.

Галифе.

Пилотка.

Ремень.

Петлицы.

Знаки звания.

Удостоверение личности командного состава.

Деньги.

Короткая легенда.

Два адреса.

Контрольная фраза.

Пистолет ТТ и два магазина.

Всё остальное находилось в контейнерах.

В первом — полные комплекты военной и гражданской одежды, обувь, оружие времени, боеприпасы, деньги, запасные документы и вещи, необходимые для легенд.

Во втором — средства связи, медицинское имущество, карты, аккумуляторы, инструменты, печати, чистые бланки и подробные досье на людей, которыми нам предстояло стать.

Современное оружие было нужно только для первых минут.

Выйти.

Осмотреть местность.

Собрать группу.

Взять под контроль Сцену.

Убедиться, что рядом нет посторонних.

После этого автоматы, разгрузки, радиостанции и всё, чего не должно существовать в тридцать шестом году, следовало упаковать и спрятать в заранее выбранном месте.

В Москву мы должны были войти не как десант из будущего.

Как люди своего времени.

С настоящими фамилиями или теми, которые выдержат проверку.

С привычной одеждой.

С оружием, которое не удивит первого милиционера.

С документами, в которых даже бумага была изготовлена по рецептуре нужных лет.

Подготовка была серьёзной.

Сломался не план.

Сломалось время.

Оркестр разметало при переходе.

Контейнеры исчезли вместе с людьми — в другом месте, другом году или там, откуда не возвращаются.

Теперь при мне оставалось современное снаряжение, предназначенное для нескольких минут охраны Сцены, и аварийный комплект для мира пятилетней давности.

Пять лет.

На гражданке это просто срок.

В той стране пять лет могли вместить назначение, арест, признание, приговор и пустую строку в анкете, где раньше находился человек.

Часть могла сменить номер.

Управление — название.

Начальник — должность.

Связной — адрес.

Тот, на кого замыкалась легенда, мог давно находиться в лагере или лежать в могиле без имени.

Наши документы были сделаны безупречно.

Просто для страны, которой больше не существовало.

Я сошёл с дороги и спустился в неглубокую лощину.

Между корнями старых ив текла прозрачная вода. Над ручьём висели мошки. В кустах шуршала птица.

Опустился на колени.

Умыл лицо.

Вода была холодной.

Смыл кровь с губы, провёл ладонью по затылку. Кожа осталась цела, но под пальцами чувствовалась припухлость.

В ушах продолжал звенеть переход.

Иногда сквозь этот звон пробивался голос Рыжего:

— Не отпускай…

Я не знал, слышу его или вспоминаю.

Снял разгрузку и разложил вещи на траве.

Автомат.

Семь магазинов, считая примкнутый.

Четыре гранаты.

Пистолет.

Аптечка.

Нож.

Фляга.

Радиостанция.

Герметичный пакет.

Металлическая пластина с моим настоящим именем.

И короткий обрывок зелёной стропы.

На краю ткани застряла рыжая нитка.

Я взял стропу в руку.

Во время перехода Рыжий держался за меня.

Сначала исчезло плечо.

Потом рука.

Несколько мгновений я продолжал чувствовать его пальцы на своём ремне, хотя между нами уже ничего не было.

Я держал его до последнего.

Но не удержал.

Спрятал стропу во внутренний карман.

Включил радиостанцию.

Экран остался тёмным.

Снял аккумулятор, проверил контакты, поставил запасной.

Нажал передачу.

— Дирижёр, я Росомаха. Приём.

Тишина.

— Дирижёр, ответьте.

Вода шла между корнями.

Где-то над полем кричала птица.

— Оркестр, я Росомаха. Кто слышит — ответьте.

Ничего.

Я назвал их по одному.

Грозу.

Рыжего.

Барса.

Немца.

Часовщика.

Ветрова.

Савельева.

Даже тех, чьи исчезновения видел собственными глазами.

Никто не ответил.

Выключил станцию.

Ждать было нельзя.

Я не знал, где искать своих.

В нескольких километрах?

В тридцать шестом году?

В другой войне?

В другом теле?

Но неподалёку находился единственный ориентир, который должен был пережить нас всех.

Брестская крепость.

Если кто-то из Оркестра появится позже, он будет искать след.

Слово.

Знак.

Доклад, оставленный там, где его сможет найти будущее.

А ещё в крепости находились люди.

Тысячи людей.

Большинство из них сейчас ужинали, укладывали детей, стирали гимнастёрки, ругались из-за нарядов и строили планы на воскресенье.

Через несколько часов по казармам ударит артиллерия.

Первые разрывы уничтожат связь, склады, выходы и водопровод. Люди будут выскакивать из помещений полуодетыми, искать оружие, командиров и детей.

Некоторые погибнут прежде, чем поймут, что началась война.

Я знал это.

Но войти в крепость с автоматом будущего означало не помочь им.

Означало стать первой целью.

Я выбрал старую иву с раздвоенным стволом. Между корнями находилась сухая ниша. Расширил её ножом.

Снял современную форму.

Под ней осталось тонкое бельё, подобранное под индивидуальный комплект.

Развернул герметичный пакет.

От ткани пахло складом, нафталином и машинным маслом.

Гимнастёрка была сложена плоско, рукава заведены внутрь. К ней были пришиты петлицы. На каждой — три красных эмалевых кубика.

Старший лейтенант.

Моё настоящее звание.

Не из уважения к привычке.

Легенду строили так, чтобы человеку приходилось лгать как можно меньше. Настоящее имя, настоящее звание, реальные профессиональные навыки. Чем меньше выдуманных деталей, тем меньше вероятность ошибиться, когда тебя разбудят ночью и начнут задавать вопросы.

Я переоделся.

Гимнастёрка села хорошо. Галифе оказались чуть теснее в поясе, чем на последней примерке. За месяцы подготовки я потерял вес, потом снова набрал.

Натянул сапоги.

Современные берцы уложил к автомату.

На ремень повесил кобуру с ТТ.

Пистолет был обычным серийным оружием своего времени. Его заранее проверили, пристреляли и вычистили так, чтобы внутри не осталось ни одной современной маркировки.

Во внутренний карман положил удостоверение личности.

Оно было выдано в июне 1936 года.

На фотографии находился я — с другой стрижкой, в гимнастёрке, с прямым и немного скучным лицом человека, которому предстоит всю жизнь заниматься ремонтом железнодорожного оборудования.

Легенда представляла меня старшим лейтенантом технической службы Александром Сергеевичем Бессоновым, направленным по линии окружного управления для проверки ремонтных мастерских.

В тридцать шестом году она могла выдержать местную проверку.

В сорок первом — только поверхностную.

Командировочное предписание я оставил в тайнике. Дата и маршрут выдавали его сразу.

Оставил и металлическую пластину.

По инструкции после легализации все современные идентификаторы должны были вернуться в контейнер. Сейчас контейнера не было, но оставлять на шее вещь из другого времени значило рисковать без причины.

Автомат, магазины, гранаты, разгрузку, радиостанцию, современную одежду и знак завернул в плащ-палатку.

Уложил свёрток под корни.

Засыпал землёй.

Сверху положил старую кору, траву и несколько веток.

Рядом — плоский белый камень.

Три шага от воды.

Раздвоенный ствол.

Ветка, похожая на сломанную руку.

Если переживу утро, вернусь.

Я не собирался погибать в Брестской крепости.

План был простым: попасть внутрь, оставить след для Оркестра, переждать первый удар и при первой возможности выйти на восток вместе с теми частями, которым удастся покинуть крепость.

Затем забрать оружие.

Найти связь.

Продолжить поиск.

Война ещё не началась, а я уже строил планы после неё.

Так человек обычно и обманывает смерть.

Не убеждает себя, что бессмертен.

Просто назначает себе работу на завтра.

Наполнил флягу.

Выпил несколько глотков.

Вода пахла корнями и песком.

Потом вышел на дорогу.

Солнце уже касалось горизонта.

Последний мирный день медленно уходил на запад.

Туда, откуда утром придёт война.

До крепости я добрался на попутной полуторке.

Машина появилась сзади, обдав дорогу пылью. В кузове лежали мешки, деревянные ящики и несколько корзин с хлебом. На борту сидели двое красноармейцев. Один держал между коленями бидон, второй спал, уронив голову на грудь.

Я поднял руку.

Водитель затормозил не сразу.

Полуторка прокатилась ещё метров двадцать и остановилась.

Из кабины высунулся мужчина в выгоревшей гимнастёрке.

— Куда, товарищ старший лейтенант?

— В крепость.

— Садитесь.

Он не спросил документов.

Три кубаря решили первый вопрос.

Я забрался в кузов.

Боец с бидоном подвинулся.

— Из города?

— С дороги.

— Машина сломалась?

— Можно сказать и так.

Спящий открыл один глаз.

— У нас все машины можно сказать и так.

— Не клевещи, — сказал водитель через открытое заднее окно. — Эта ещё ездит.

— Потому что не знает, что её списали.

Машина дёрнулась.

Мешки зашевелились под ногами.

В корзинах лежали круглые буханки. Хлеб был ещё тёплым. От него пахло коркой и мукой.

Я смотрел на эти буханки и думал, сколько из них успеют раздать до утра.

Сколько останутся под обломками.

Сколько будут лежать среди кирпичей, пока рядом люди будут умирать от жажды.

Красноармеец с бидоном заметил мой взгляд.

— Молоко, товарищ старший лейтенант. Для госпиталя.

— Понятно.

— В городе сегодня очередь была. Думали, не достанем.

— Достали.

— Старшина достал бы и у немцев, если б расписку дали.

Второй боец усмехнулся, не открывая глаз.

— У немцев коровы по уставу доятся.

— А наши?

— Наши по обстановке.

Они засмеялись.

Негромко.

Без особой причины.

Люди вообще редко понимают, какой смех окажется последним мирным.

Полуторка шла мимо небольших домов. В открытых окнах горел свет. Женщина вытряхивала половик. Мужчина в майке чинил велосипед. Возле калитки девочка расчёсывала куклу деревянным гребнем.

На лавке сидели трое стариков.

Один поднял руку, приветствуя машину.

Водитель ответил коротким гудком.

Из двора выбежала собака и несколько метров лаяла вслед.

За деревьями слышалась музыка.

Где-то танцевали.

Где-то ругались.

Где-то мать уговаривала ребёнка лечь спать, а он просил ещё пять минут на улице.

Я не мог предупредить их всех.

Не мог остановить машину, ходить от двери к двери и говорить:

«Уходите. Немцы нападут утром».

Мне бы не поверили.

А если бы поверили несколько человек, слух дошёл бы до военных. Меня задержали бы, обыскали, нашли бы несоответствия в документах. Начался бы допрос.

Почему я знаю время?

Кто источник?

Кто послал?

Где остальные?

Что означает современная техника, спрятанная под ивой?

Любое слово об операции могло поставить под удар Оркестр.

Я не знал, где находятся мои люди.

Возможно, один из них уже жил здесь пять лет.

Возможно, другой появится через месяц.

Протокол допроса, составленный сегодня, мог через годы попасть к человеку, который поймёт слишком много.

Операция была сорвана.

Не рассекречена.

Пока хотя бы один человек из группы мог оставаться живым, я не имел права превращать его в фамилию на чужом столе.

И главное — предупреждение не изменило бы того, что происходило за Бугом.

Дивизии уже заняли исходные позиции.

Орудия были наведены.

Снаряды поднесены.

Пехота ждала.

Остановить войну словами за семь часов до первого залпа было невозможно.

Можно было только оказаться там, где после залпа потребуются руки.

Крепость появилась за водой и деревьями.

Сначала я увидел земляные валы.

Потом красный кирпич.

Тёмные арки.

Мост.

Сторожевые посты.

Я знал её другой.

Разрушенной.

Обожжённой.

С выбитыми окнами, осыпавшимися стенами и музейными табличками.

В моём времени сюда приходили молча. Люди проходили под огромной звездой, слушали удары метронома, смотрели на камень и пытались представить себе тех, кто здесь погибал.

Теперь камень был тёплым.

Целым.

В окнах висели занавески.

На подоконниках стояли цветы.

Возле стены сохло бельё.

Из открытой форточки пахло жареным луком.

Над водой летали насекомые.

Полуторка остановилась у Северных ворот.

Часовой вышел из караульной будки.

Увидел меня и выпрямился.

— Товарищ старший лейтенант.

Я спрыгнул на землю.

Водитель предъявил пропуск.

Часовой посмотрел в кузов, проверил ящики, записал номер машины.

Потом повернулся ко мне.

— Ваши документы, товарищ старший лейтенант.

Я протянул удостоверение.

Он взял обеими руками.

Внимательно сравнил фотографию с лицом.

Перелистал.

Дата выдачи его не удивила.

Удивило другое.

— Окружное техническое управление?

— Да.

— К кому прибыли?

— К дежурному командиру. Машина осталась на дороге, связь с сопровождающим потеряна.

— В какую часть направлялись?

— Уточнить должен был на месте.

Это прозвучало хуже, чем хотелось.

Часовой снова посмотрел в документ.

Потом на кобуру.

— Подождите, товарищ старший лейтенант.

Он позвал:

— Сержант Лаптев!

Из караульного помещения вышел мужчина лет двадцати шести.

Среднего роста, крепкий, тёмноволосый. Гимнастёрка сидела аккуратно, но не по-парадному. На левом рукаве возле локтя виднелся старый штопаный разрыв.

Он подошёл и первым делом посмотрел на петлицы.

— Товарищ старший лейтенант.

Не вытянулся показно.

Просто обозначил разницу в звании.

Часовой передал ему удостоверение.

— Прибыл из окружного технического управления. Машина осталась на дороге. К кому направлен, не знает.

Лаптев посмотрел на меня.

Не грубо.

Но очень внимательно.

— Разрешите уточнить, товарищ старший лейтенант. Где машина остановилась?

— Северо-восточнее крепости. Примерно в шести километрах.

— Неисправность?

— Электрооборудование.

Я выбрал то, что нельзя было проверить немедленно.

— Водитель остался?

— Да.

— Фамилия?

— Не знаю. Машину предоставили на станции.

Лаптев опустил глаза к удостоверению.

— Командировочное предписание при вас?

— Осталось в машине.

— Оружие личное?

— ТТ.

— Номер?

Я назвал номер, который выучил ещё на базе.

Он сравнил с записью в удостоверении.

Совпало.

Специалисты ГРУ не оставляли таких вещей случайности.

Лаптев вернул документ.

— Пройдёмте, товарищ старший лейтенант. Свяжемся с дежурным.

Он не задерживал меня.

Не арестовывал.

Но и свободно идти по крепости не позволил.

Правильно.

— Ведите, сержант.

Полуторка въехала внутрь.

Красноармеец с бидоном помахал мне рукой.

— Если в госпиталь будете, товарищ старший лейтенант, молоко наше не выпейте!

— Постараюсь.

Машина скрылась за зданием.

Лаптев посмотрел ей вслед.

— Язык у него когда-нибудь беду найдёт.

— Сегодня не язык будет главной бедой.

Он повернулся ко мне.

Я понял, что сказал лишнее.

— Что вы имеете в виду, товарищ старший лейтенант?

— Машина ненадёжная.

Лаптев секунду смотрел на меня.

Потом кивнул:

— Это верно.

Мы шли по крепости.

Сумерки уже опустились, но небо ещё хранило свет.

Во дворе мальчишки гоняли тряпичный мяч. Один надел слишком большую красноармейскую пилотку, сползавшую на уши. Другой держал палку и изображал винтовку.

— Стой! Пропуск!

— У меня секретное задание!

— Пароль!

— Не скажу!

— Тогда расстреляю!

Мальчик с палкой приложил её к плечу и крикнул:

— Трах!

Второй упал в траву.

Полежал секунду.

Потом засмеялся и вскочил.

Ещё не знал, что настоящий выстрел не оставляет выбора, когда подниматься.

Женщина в светлой кофте вышла на крыльцо.

— Вовка! Домой!

— Сейчас!

— Не сейчас, а немедленно!

— Мы крепость защищаем!

— Сначала руки вымоешь!

Мальчишки побежали.

Один потерял пилотку, вернулся, поднял и снова побежал.

На военных картах дети не обозначаются.

На схемах не отмечено, где женщина сушит маленькую рубашку и где солдат обещает девушке прийти после дежурства.

История показывает крепости после разрушения.

Я видел её за несколько часов до этого.

У входа в казарму двое бойцов чистили сапоги. Один держал сапог между коленями и растирал ваксу старой тряпкой.

— Говорю тебе, завтра на рыбалку пойдём.

— Завтра наряд.

— После наряда.

— После наряда ты спать будешь.

— Рыба ждать не станет.

— Она тебя всю жизнь ждала.

Рядом молодой лейтенант пытался прикурить. Спичка гасла от ветра. Девушка заслонила огонь ладонями.

Когда папироса загорелась, она сказала:

— Одну только.

— Последнюю.

— Ты вчера то же говорил.

— Вчера была другая последняя.

Девушка засмеялась.

Лейтенант посмотрел на неё так, будто впереди у них было много времени.

Из бывшего гарнизонного храма, приспособленного под клуб, доносилась музыка. Двери были открыты. Внутри шёл киносеанс или репетиция. Сквозь музыку пробивались голоса и смех.

У стены пожилой старшина латал ремень.

Рядом стояла девочка лет пяти и внимательно наблюдала.

— А зачем дырку делаешь?

— Чтобы ремень держался.

— Он и так держится.

— Пока держится.

— А потом?

— Потом новая дырка понадобится.

Девочка задумалась.

— У ремня всегда потом есть?

Старшина не сразу ответил.

— Пока целый — есть.

Я прошёл мимо.

Лаптев заметил, что я оглядываюсь.

— Первый раз в крепости, товарищ старший лейтенант?

— Первый.

— Большая.

— Да.

— Ночью запутаться можно.

— Утром будет ещё труднее.

Он снова посмотрел на меня.

— Почему утром?

— Без сопровождающего.

Ответ его не убедил.

Но сержант знал своё место и не продолжил расспросы.

Из столовой вышел повар с ведром очистков.

— Семён! — крикнул он. — Каша осталась. Потом не проси!

— Сохрани для государства!

— Государство и так всё съело!

Повар увидел меня и выпрямился.

— Товарищ старший лейтенант.

— Вольно.

Он сразу снова стал поваром.

— Вас кормить?

— Если останется.

— Останется. Перловка человека переживёт.

— Не обещай, — сказал Лаптев. — Он технический офицер. Может разобрать её на части.

— Перловку ещё ни один инженер не победил.

Повар пошёл дальше, гремя ведром.

От столовой пахло кашей, луком и дымом.

Запах был такой обычный, что от него стало тяжело дышать.

Дежурный находился в небольшом помещении возле караульной.

Старший лейтенант, пехотник, худой, с усталым лицом. Он писал что-то в журнале и слушал телефонную трубку, прижатую плечом к уху.

— Да… Понял… Нет, машина ещё не пришла… Передам.

Положил трубку.

Лаптев доложил:

— Товарищ старший лейтенант, у Северных ворот прибыл старший лейтенант Бессонов из окружного технического управления. Машина неисправна на дороге, командировочное предписание осталось в машине. Просит связаться с дежурным.

Дежурный посмотрел на меня.

На петлицы.

На удостоверение.

Встал.

Мы были равны в звании, поэтому он не стал изображать начальника.

— Старший лейтенант Климов.

— Бессонов.

Пожали руки.

Ладонь у него была сухой и горячей.

— Куда направлялись?

— В ремонтные подразделения. Точный маршрут находился в предписании.

— Машина где?

Я повторил.

— Водитель остался?

— Да.

— Почему не дождались ремонта?

— Хотел до темноты добраться до части.

Климов посмотрел в окно.

Темнота уже наступила.

— Не успели.

— Не успел.

Он раскрыл удостоверение.

— Выдано давно.

— Служу давно.

— Часть указана не местная.

— Поэтому и прибыл по линии управления.

Климов полистал ещё раз.

Документ выглядел правильно.

Фотография совпадала.

Номер оружия совпадал.

Печать была настоящей настолько, насколько могла быть настоящей печать, изготовленная через шестьдесят четыре года по архивному оттиску.

Но в пограничной крепости чужой офицер без предписания всё равно оставался чужим.

Климов это понимал.

— До утра останетесь при карауле. Свяжемся с городом, уточним.

— Хорошо.

Он ожидал возражений.

Я не возражал.

Для него это стало ещё одним поводом насторожиться.

— Оружие сдавать не требуется, — сказал Климов после паузы. — Но из расположения без сопровождения не выходить.

— Понимаю.

— Медпомощь нужна? На лице кровь.

— Уже нет.

— Откуда?

— При неисправности машины ударился.

Ложь была слабой.

Но проверять её никто не стал.

Телефон зазвонил.

Климов снял трубку.

— Дежурный… Да… Что?.. Ещё раз… Связь плохая…

Он постучал по рычагу.

— Не слышу вас. Повторите.

Линия оборвалась.

Климов выругался тихо.

— Второй раз за вечер.

— Кабель?

— Связисты говорят, всё исправно.

Он снова покрутил ручку.

Гудка не было.

— На границе всегда так? — спросил я.

— В последние дни — чаще.

Климов посмотрел на меня, будто ждал реакции.

Я не дал её.

— Лаптев, устройте товарища старшего лейтенанта в свободной комнате. Утром разберёмся.

— Есть.

— И накормите.

— Повар обещал государственную перловку.

Климов впервые улыбнулся.

— Тогда до утра доживёт.

Он снова сел за журнал.

Я подумал:

«Не все».

Но вслух ничего не сказал.

Комната была маленькой.

Две койки.

Стол.

Табурет.

Узкое окно.

На стене — гвоздь с полотенцем и карандашная надпись:

ЛЮБА, ЖДИ.

Ни фамилии.

Ни даты.

Только имя женщины и просьба ко времени.

Лаптев положил моё удостоверение на стол.

— Отдыхайте, товарищ старший лейтенант. До утра далеко.

— У тебя дежурство?

— До шести.

До шести.

Он говорил о времени, которое для многих здесь никогда не наступит.

— Где можно набрать воды?

— Во дворе колонка. А что?

— Фляга пустая.

— Я принесу.

— Сам схожу.

Лаптев немного помедлил.

Приказ Климова запрещал мне выходить без сопровождения.

— Тогда вместе.

Мы вышли.

Ночь стала теплее.

Над крепостью стояло ясное небо. Звёзды ещё не появились полностью, но воздух уже потемнел.

У колонки женщина мыла кастрюлю. Рядом мальчик держал полотенце и зевал.

— Не трогай грязными руками, — сказала она.

— Я не трогаю.

— Уже тронул.

— Я только держу.

— Вот и держи чистыми.

Увидев нас, женщина отступила.

— Товарищи командиры.

Я прокачал ручку.

Сначала колонка кашлянула воздухом.

Потом пошла вода.

Наполнил флягу.

Выпил.

Снова наполнил.

Возле стены стояли два пустых пожарных ведра. Дно одного было покрыто ржавчиной, но не протекало. Рядом лежали несколько котелков.

Я взял ведро и поставил под струю.

Лаптев спросил:

— Зачем столько, товарищ старший лейтенант?

— Пожарные вёдра пустые.

— Их утром наполняют.

— Наполним сейчас.

Я начал качать.

Лаптев смотрел несколько секунд.

Потом взял второе ведро.

Не потому, что я приказал.

Потому что пустое пожарное ведро рядом с офицером, который уже набирает воду, не требовало дополнительных объяснений.

Женщина подняла кастрюлю.

— Эту тоже?

— Если вам не нужна до утра.

— Для завтрака.

— Тогда оставьте себе.

Она посмотрела на меня с удивлением.

— Проверка будет?

— Может быть.

Это была самая безопасная форма правды.

Женщина налила кастрюлю почти до краёв.

— На всякий случай.

Мальчик присел возле ведра и потрогал воду пальцем.

— Холодная.

— Руки убери, — сказала мать.

Он послушался.

Через несколько часов эта вода будет смешана с кирпичной пылью, кровью и гарью.

Но пока в ней отражались звёзды.

Лаптев отнёс вёдра к караульному помещению.

Я собрал котелки.

По пути встретили Голубева — молодого красноармейца с ворот, худого, светловолосого.

— Петро, — сказал Лаптев. — Возьми два.

Голубев подхватил котелки.

— Проверка?

— Вода.

— Вижу, что не керосин.

Лаптев кивнул в мою сторону:

— Товарищ старший лейтенант распорядился держать запас.

Я хотел поправить: не распоряжался.

Не стал.

В армии иногда приказ возникает не тогда, когда его произносят.

Когда его начинают выполнять.

Мы поставили воду у внутренней стены.

Я осмотрел комнату.

Два выхода.

Окно выходит во двор.

Перекрытия кирпичные.

После обстрела дверь может заклинить.

— Лаптев.

— Я, товарищ старший лейтенант.

— Лом есть?

— В кладовой.

— Поставь здесь.

Он не спросил зачем.

Принёс лом и положил у двери.

Потом посмотрел на меня внимательнее.

— Вы чего-то ждёте, товарищ старший лейтенант?

— На границе всегда нужно чего-то ждать.

— Я давно здесь.

— Поэтому и дожил до сегодня.

Он помолчал.

— Это похвала?

— Наблюдение.

Лаптев усмехнулся.

— Тогда спасибо за наблюдение.

Повар принёс две миски каши.

Одну поставил передо мной.

Вторую — перед Лаптевым.

— Государство расщедрилось.

— Ты же одну обещал, — сказал сержант.

— Товарищу старшему лейтенанту одну. Тебе остатки.

— А хлеб?

— Хлеб в машине был. Скоро разгрузят.

Повар присел на край табурета.

— Вы надолго к нам, товарищ старший лейтенант?

— Не знаю.

— У нас неплохо. Только тесно.

— Вижу.

— К осени обещали часть вывести.

— Может, выведут раньше.

— С чего бы?

Я зачерпнул кашу.

— В армии планы меняются.

Повар кивнул.

— Это точно.

Каша была густой, тёплой, с запахом прогорклого масла.

Перловка действительно могла пережить человека.

Повар рассказывал, что утром хотел получить новую партию картошки, но машина задерживается. Лаптев ругался на караульный график. Голубев вошёл за хлебом и пожаловался, что на воскресенье ему снова поставили пост.

— У меня письмо лежит, — сказал он. — На почту хотел.

— Отправишь после дежурства, — ответил Лаптев.

— После дежурства почта закрыта.

— Тогда в понедельник.

Голубев вздохнул.

— В понедельник поздно.

— Почему?

— Девушка обидится.

— Если от одного дня обидится, значит, другая нужна.

— Вам легко говорить. Вы женатый.

Повар повернулся ко мне.

— А вы, товарищ старший лейтенант?

— Нет.

— Вот. Два умных человека советуют, а сами один уже попался, второй не пробовал.

Лаптев бросил в него хлебной коркой.

Повар поймал.

— Продуктами не разбрасываться.

Они смеялись.

Я ел и смотрел на них.

Повар был лет сорока, с седой щетиной на подбородке.

Голубеву едва исполнилось двадцать.

Лаптев носил в кармане письмо, которое ещё не закончил.

У каждого имелась жизнь за пределами этой комнаты.

Женщины.

Матери.

Обещания.

Картошка, которая должна была приехать утром.

Почта, которая откроется в понедельник.

Война ещё не началась, и поэтому всё это считалось важным.

Так и должно быть.

Человек не может жить, постоянно думая о собственной смерти.

Иначе смерть заберёт его раньше времени.

После ужина Лаптев достал фотографию.

Не показывал специально.

Она выпала вместе с папиросами.

Я поднял.

На снимке стояла молодая женщина в тёмном платье. Рядом — девочка лет трёх в светлом пальто. Ребёнок смотрел серьёзно, будто фотограф был чем-то перед ней виноват.

— Семья? — спросил я.

— Да, товарищ старший лейтенант.

Он взял фотографию осторожно, за края.

— Анна. Жена. А маленькая — Катя.

— Где живут?

— Под Орлом. У её матери.

— Давно видел?

— Осенью.

Он улыбнулся.

— Катя сначала не узнала. Спряталась за мать.

— Потом?

— Конфеты увидела.

— Весомое доказательство родства.

— Сразу отцом признала.

Лаптев убрал снимок во внутренний карман.

— Осенью хочу просить перевод поближе.

Я не знал, будет ли у него осень.

Не знал, переживёт ли он утро.

В книгах, которые я читал, фамилии Семёна Ильича Лаптева не было.

Это ничего не доказывало.

История помнит немногих.

Остальных собирает в цифры.

Погибшие.

Раненые.

Пропавшие без вести.

Пленные.

В каждой цифре находится человек, который показывал фотографию незнакомому офицеру и собирался осенью вернуться к дочери.

— А вас кто ждёт? — спросил Лаптев.

— Мать.

— Жена?

— Нет.

— Невеста?

— Нет.

— Значит, мать одна.

— Да.

— Пишите часто?

Я вспомнил, когда звонил ей в последний раз.

Три дня назад.

Сказал, что ухожу на учения и несколько недель не буду на связи.

Она спросила, тепло ли я одет.

Матери задают одинаковые вопросы во все времена.

— Недостаточно часто, — ответил я.

— Все так говорят.

— Ты часто?

— Раз в неделю стараюсь.

Он достал из кармана сложенный лист.

— Сейчас матери пишу. Не закончил.

На верхней строчке было:

Здравствуйте, дорогая мама…

Дальше почерк становился мельче.

— Что пишешь?

— Как всегда. Жив, здоров, служба идёт нормально.

— Этого достаточно.

— Одно и то же каждый раз.

— Для матери главное слово — «жив».

Лаптев посмотрел на письмо.

— Верно.

Сложил его и убрал к фотографии.

Адрес находился на конверте.

Я увидел название села.

Не стал запоминать специально.

Запомнил.

Около полуночи музыка в клубе закончилась.

Сначала стих патефон.

Потом разошлись голоса.

Во дворе ещё некоторое время смеялись девушки. Один боец пел, не попадая в ноты. Кто-то крикнул ему, чтобы пожалел людей.

Постепенно крепость укладывалась спать.

Гасли окна.

Закрывались двери.

На верёвках оставалось бельё.

В одной из квартир долго плакал ребёнок. Мать ходила с ним по комнате, и её тень двигалась по занавеске.

Потом ребёнок затих.

Женщина ещё несколько минут стояла у окна.

Погасила свет.

Ночь стала почти полной.

Караулы не спали.

По коридору проходили бойцы.

Звонил телефон.

Связист несколько раз пытался дозвониться до города. Линия то появлялась, то исчезала.

— Опять, — сказал Климов, проходя мимо. — Как назло.

Он уже снял портупею и нёс её в руке.

— Связисты проверяли?

— Дважды.

— Где обрыв?

— Говорят, обрыва нет.

Он остановился.

— Вам не спится, Бессонов?

— В дороге выспался.

Это было неправдой.

— В три сменится караул. Утром отправим человека к вашей машине.

— Хорошо.

Климов посмотрел на вёдра и котелки у стены.

— Это что?

— Вода, — сказал Лаптев.

— Я вижу. Зачем столько?

Сержант взглянул на меня.

Я ответил:

— Пожарные вёдра были пустые.

Климов нахмурился.

— Проверка пожарного имущества теперь по линии окружного управления?

— Привычка.

Он хотел спросить ещё.

Не спросил.

— Лаптев, поставьте так, чтобы не мешали проходу.

— Есть.

Климов ушёл.

Через несколько минут мы услышали, как он приказал часовому проверить бочки возле соседнего здания.

Не потому, что поверил мне.

Пустое пожарное ведро раздражает любого нормального дежурного, если на него уже указали.

Этого было достаточно.

В час ночи я лёг на койку.

Не раздеваясь.

Кобуру положил рядом, но ремень не снял.

Лаптев сидел за столом и дописывал письмо.

Карандаш шуршал по бумаге.

За окном стрекотали насекомые.

Иногда со стороны Буга доносился плеск.

Я закрыл глаза.

Передо мной возникла Сцена.

Две тени у каждого человека.

Зорин, исчезающий между мгновениями.

Каргинцев с папкой.

Рука Воронцова, протянутая через расстояние, которое перестало быть расстоянием.

Рыжий.

Пустая лямка.

Я открыл глаза.

Лаптев продолжал писать.

— Который час? — спросил я.

Он посмотрел на часы.

— Ноль пятьдесят восемь.

До первого залпа оставалось три часа семнадцать минут.

— Спите, товарищ старший лейтенант.

— Сейчас.

Я повернулся к стене.

На штукатурке были царапины.

Кто-то считал дни.

Семь коротких линий, перечёркнутых восьмой.

Потом ещё семь.

Потом счёт оборвался.

Не всё, что заканчивается на стене, означает смерть.

Иногда человека просто переводят в другую казарму.

Но ночью перед войной любой оборванный счёт кажется предупреждением.

В половине второго залаяли собаки.

Сначала одна.

Далеко, за водой.

Потом другая.

Третья.

Через минуту лай шёл вдоль всего западного берега.

Лаптев перестал писать.

Поднял голову.

— Часто так? — спросил я.

— Бывает.

— Из-за чего?

— Зверь. Чужой человек. Движение.

Собаки замолчали одновременно.

Не постепенно.

Все сразу.

В комнате стало тихо.

Лаптев положил карандаш.

— Вот так не бывает.

Вышел в коридор.

Я пошёл следом.

Часовой у входа прислушивался.

— Слышал? — спросил Лаптев.

— Собак?

— Потом.

— Тихо.

С запада донёсся слабый низкий звук.

Будто далеко шли грузовики.

Много грузовиков.

Не по одной дороге.

По нескольким.

Лаптев посмотрел на меня.

— Учения у них?

— Возможно.

— Уже неделю учатся.

— Значит, хорошо подготовятся.

Он уловил что-то в моём голосе.

— К чему?

Я посмотрел на тёмное небо.

— К тому, чему учатся армии.

Лаптев долго молчал.

— Вы странный человек, товарищ старший лейтенант.

— Сегодня многие покажутся странными.

— Опять сегодня.

Я не ответил.

Он вернулся к столу, но письмо больше не писал.

В два часа ночи по крепости прошёл слух о перебежчике.

Не официальный.

Слова переходили из коридора в коридор, меняясь по дороге.

Немецкий солдат переплыл реку.

Нет, польский рабочий.

Нет, пограничники задержали шпиона.

Сказал, что утром нападут.

Нет, сказал, что будут учения.

Нет, его вообще не было.

Климов дважды звонил куда-то.

Потом вышел во двор, застёгивая портупею.

Вернулся раздражённый.

— Всем сохранять порядок. На слухи не реагировать. Караулу службу нести как положено.

Он говорил достаточно громко, чтобы услышали все.

Голубев спросил:

— Товарищ старший лейтенант, а что за слухи?

— Никаких слухов. Выполняйте обязанности.

Климов ушёл.

Голубев повернулся к Лаптеву.

— Значит, есть слухи.

— Если тебе сказали, что их нет, значит, для тебя нет.

— А для кого есть?

— Для тех, кому положено.

Голубев подумал.

— Тебе положено?

— Мне положено следить, чтобы ты не заснул.

Молодой боец обиделся.

— Я не сплю.

— Вот и продолжай.

Я смотрел на них и понимал, почему гарнизон будет застигнут врасплох, даже если многие чувствовали приближение войны.

Предупреждения существовали.

Признаки существовали.

Движение за рекой слышали.

Связь пропадала.

Поступали донесения.

Но между тревожным признаком и приказом лежала система, построенная так, чтобы отдельный человек не принимал решений за государство.

Система боялась провокации.

Война не боялась ничего.

В половине третьего я снова пошёл к колонке.

Лаптев сопровождал.

Ночь стала прохладнее. На траве появилась роса.

Колонка ещё работала.

Я наполнил все фляги караула.

Два дополнительных ведра.

Чайник.

Несколько котелков.

Голубев принёс пустую стеклянную банку.

— Эта подойдёт?

— Ставь.

— Для чего всё-таки, товарищ старший лейтенант?

Я качал ручку.

Вода ударяла по металлическому дну.

— Если начнут бить по казармам, водопровод долго не протянет.

Голубев замер.

Лаптев не пошевелился.

Я продолжал качать.

Не приказал.

Не сказал, кто начнёт.

Не назвал время.

Через несколько секунд Лаптев взял полное ведро и отнёс к стене.

Голубев поставил следующее.

— Думаете, начнут? — спросил он.

— Думаю, пустые фляги никому не помогут.

Это было всё.

Больше вопросов не последовало.

Увидев офицера, который не кричит о тревоге, а спокойно набирает воду, они сделали то же самое.

К нам присоединился часовой.

Потом ещё один боец.

Никто не объявлял сбор.

Никто не произносил «выполняйте».

Просто через десять минут у внутренней стены стояли полные вёдра, котелки и фляги.

Маленький запас.

Смешной для крепости.

Достаточный для нескольких раненых.

Иногда командир не может спасти положение.

Может только уменьшить цену следующей ошибки.

В три часа сменился караул.

Новые бойцы пришли сонные, с отпечатками подушек на лицах. Один застёгивал гимнастёрку на ходу. Другой забыл ремень и вернулся.

Лаптев должен был освободиться.

Но Климов задержал его.

— До выяснения обстановки останетесь.

— Есть.

Никто не произнёс слово «тревога».

Бойцы только перестали расходиться.

Оружие поставили ближе.

Ключ от пирамиды находился у дежурного.

Климов ходил между комнатами, делая вид, что проводит обычную проверку.

Это не спасало крепость.

Но несколько человек уже не спали.

Я сел у окна.

Лаптев подошёл.

— Вы знали про слух?

— Какой?

— Про перебежчика.

— Нет.

— Но воду начали раньше.

— Да.

— Почему?

— Привычка к плохим утрам.

— Где служили?

— На Кавказе.

Это была правда.

Только из другого времени.

— Там воевали?

Я посмотрел на него.

Он заметил, как я проверил кобуру, прежде чем сесть спиной к двери.

Как выбрал место, откуда виден проход.

Как не снял сапоги.

— Приходилось, — сказал я.

— Давно?

— Достаточно.

Лаптев кивнул.

Не стал спрашивать дальше.

Солдаты часто понимают больше по одному движению, чем штабной следователь по десяти страницам показаний.

В три сорок семь оборвалась последняя устойчивая телефонная линия.

Связист крутил ручку аппарата до боли в кисти.

— Станция! Станция, ответьте!

В трубке трещало.

Потом послышался голос.

Далёкий, прерывистый.

— …наблюда… движение… берегу…

— Повторите!

— …готовно…

— Какое время?

Треск.

— Повторите время!

Линия умерла.

Связист посмотрел на Климова.

— Всё.

Климов взял трубку.

Несколько раз нажал рычаг.

Положил.

— Караулу не расходиться. Оружие держать при себе.

Голубев спросил:

— Тревога, товарищ старший лейтенант?

Климов посмотрел на него.

— Нет. Усиление службы.

Разница существовала только в словах.

Он повернулся ко мне.

— Бессонов.

— Я.

— Вашу машину будем искать после рассвета.

— Хорошо.

— До этого останетесь здесь.

— Хорошо.

Моё спокойствие раздражало его.

— Вы вообще понимаете, где находитесь?

— Лучше, чем хотелось бы.

Климов нахмурился.

В другое утро он обязательно вернулся бы к этой фразе.

Другого утра у него не осталось.

В четыре часа крепость была ещё целой.

Большинство окон оставались тёмными.

Люди спали.

Кто-то видел сон.

Кто-то кормил ребёнка.

Кто-то лежал рядом с женщиной и думал, что воскресенье начнётся позже.

Повар в столовой готовился разжечь печь.

Молоко в бидоне стояло в прохладном помещении госпиталя.

Тёплые буханки были сложены на полках.

Девушка в светлой блузке спала, возможно, вспоминая молодого лейтенанта и его очередную последнюю папиросу.

Мальчишка положил возле кровати палку, которой вечером защищал крепость.

Женщина оставила на верёвке детское бельё.

Старшина не успел закончить ремонт ремня.

У каждого было незавершённое дело.

У смерти всегда много работы именно потому, что люди ничего не заканчивают заранее.

Я сидел у стены и смотрел на часы Лаптева.

— Четыре ноль три, — сказал он.

— Твои спешат?

— На минуту.

— Хорошо.

— Почему хорошо?

— Лучше раньше.

Он хотел спросить что-то ещё.

Не успел.

Со стороны западного берега донёсся металлический удар.

Один.

Потом другой.

Будто закрывали тяжёлые двери.

Я знал этот звук.

Затворы.

Подготовка орудий.

В четыре десять собаки снова залаяли.

На этот раз коротко.

Одна замолчала после резкого визга.

Лаптев поднялся.

Климов вышел во двор.

— Что там?

Часовой пожал плечами.

— Огни на том берегу.

Я подошёл к окну.

Над Бугом лежала темнота.

В ней двигались едва заметные точки.

Появлялись.

Исчезали.

Снова появлялись ниже.

Сигналы.

Или прикрытые фонари.

Климов вернулся.

— Всем быть на местах.

Голос у него был спокойный.

Но слишком спокойный.

Так говорят люди, которые уже испугались и не хотят, чтобы страх стал общим.

— Товарищ старший лейтенант, — сказал Лаптев, обращаясь ко мне, — что происходит?

Я посмотрел на него.

Можно было ответить:

«Через несколько минут начнётся война».

Можно было назвать дивизию, направление удара, время первого залпа.

Это уже ничего не меняло.

Но сказанное вслух потребовало бы объяснений.

А объяснения оставались опаснее молчания.

— Отойди от окна, сержант.

Он не спросил почему.

Сделал шаг назад.

Климов услышал.

— Что вы заметили?

— Если это прожекторы или сигналы, окно станет хорошим ориентиром.

Он посмотрел на тёмный прямоугольник.

— Голубев, закрой ставни.

Молодой боец подошёл.

— Не перед окном, — сказал я. — Сбоку.

Голубев остановился.

Переместился к простенку.

Закрыл одну створку.

Потом вторую.

Климов смотрел на меня.

Ничего не сказал.

В четыре двенадцать через пол прошла слабая дрожь.

Не взрыв.

Двигатели.

Много двигателей за рекой.

Лаптев тоже почувствовал.

— Машины?

— Не только.

Я встал.

Застегнул кобуру.

Проверил, свободно ли выходит ТТ.

— Лаптев.

— Я, товарищ старший лейтенант.

— Людей от наружной стены. В коридоре не собираться. Вёдра перенести глубже.

Он повернулся к бойцам:

— Голубев, Кравченко — воду за внутреннюю стену.

Они сразу взялись за ручки.

Климов спросил:

— На каком основании?

— На основании того, что через наружную стену пришла вибрация от тяжёлых двигателей.

— Это могут быть учения.

— Тогда вернём вёдра обратно.

Он секунду смотрел на меня.

— Делайте.

Никто не спорил.

Не потому, что поверили в нападение.

Потому что мои действия не требовали веры.

Только нескольких шагов.

В четыре четырнадцать западное небо вспыхнуло.

Сразу в нескольких местах.

Низко.

Ровно.

Не молния.

Я увидел белые точки у горизонта и понял, что снаряды уже в воздухе.

— Ложись!

Не «ложитесь».

Не «всем укрыться».

Одно слово.

Я схватил Лаптева за плечо и рванул вниз.

Климов успел повернуться.

Голубев стоял с ведром в руках.

Первый снаряд ещё не долетел.

На одну короткую секунду крепость оставалась целой.

Я увидел всё сразу.

Климова у двери.

Лаптева под моей рукой.

Голубева с полным ведром.

Каплю воды, сорвавшуюся с края и зависшую в воздухе.

Женский силуэт в освещённом окне напротив.

Рубашку на верёвке.

Мальчишескую палку у стены.

Потом мир ударил.

Не загрохотал.

Именно ударил.

Воздух превратился в твёрдую стену.

Пол пошёл вверх.

Кирпичное здание вздрогнуло всем телом.

Стёкла вылетели внутрь. Осколки прошли над нами с сухим, почти лёгким звоном.

Где-то рядом разорвался второй снаряд.

Погас свет.

Потолок треснул.

Посыпалась штукатурка.

Голубева отбросило к стене.

Ведро вылетело из рук, ударилось о пол, перевернулось. Вода растеклась по кирпичам.

Лаптев попытался подняться.

Я прижал его.

— Лежи!

Третий взрыв оказался ближе.

Дверь сорвало с одной петли.

В коридоре закричали.

Крик сразу утонул в новом грохоте.

Кто-то бежал.

Кто-то звал мать.

Кто-то кричал:

— К оружию!

Потом:

— Пожар!

Потом уже ничего нельзя было разобрать.

Звук исчез.

Остался высокий звон.

Мир двигался без голоса.

Я видел, как Климов открыл рот.

Как Лаптев что-то крикнул мне.

Как по стене пошла трещина.

Как со стола медленно упал стакан и разбился.

Потом слух вернулся весь сразу.

Рёв.

Треск.

Стон кирпича.

Свист осколков.

Детский плач.

Ржание лошадей.

Грохот следующего залпа.

Я поднялся на колено.

— Все целы?

Лаптев потрогал голову.

— Цел.

Голубев лежал у стены.

Двигался.

Климов стоял, держась за косяк. По щеке текла кровь.

— Голубев!

Молодой боец открыл глаза.

— Я…

— Руки, ноги?

Он пошевелил.

— Цел.

— Тогда в сторону от двери.

Лаптев посмотрел на меня.

Ждал.

Не потому, что я был его прямым командиром.

Потому что остальные ещё пытались понять, что произошло.

— Воду поднять, что уцелела. Раненых за внутреннюю стену. У окон не стоять.

Голос звучал спокойно.

Я сам не чувствовал спокойствия.

Сердце билось в горле.

Во рту появился металлический вкус.

Но тело знало, что делать раньше головы.

Климов вытер кровь рукавом.

— Это война?

Я посмотрел на него.

— Да.

Он закрыл глаза на долю секунды.

Потом снова стал дежурным офицером.

— Открыть оружейную!

Ключ находился у него.

Именно там, где должен был находиться.

Два бойца бросились к двери.

Новый разрыв потряс здание.

Один упал.

Второй поднял его за ремень.

Лаптев взял полное ведро.

— Куда, товарищ старший лейтенант?

Из коридора в комнату ворвался человек.

Гимнастёрка горела на спине.

Он бежал, не понимая куда.

Я сорвал с койки одеяло.

— Сюда!

Накрыл его.

Сбил на пол.

Лаптев вылил часть воды на ткань.

Пламя зашипело.

Запахло палёной шерстью и кожей.

Человек кричал.

Я прижал одеяло плотнее.

— Держи ноги!

Голубев схватил.

Огонь погас.

Половины ведра не осталось.

Вот зачем была вода.

Не для крепости.

Для одного человека.

Пока для одного.

— Остальное не трогать без нужды, — сказал я. — Фляги собрать.

Лаптев кивнул.

— Есть, товарищ старший лейтенант.

Он уже не смотрел на Климова.

Смотрел на меня.

Не потому, что Климов перестал быть офицером.

Потому что в эту минуту я находился ближе к следующему правильному решению.

В коридоре лежал часовой.

Осколок вошёл под ключицу. Кровь быстро пропитывала гимнастёрку.

Я опустился рядом.

Пульса не было.

Винтовка лежала под рукой.

Мосина.

Затвор закрыт.

Подсумок на ремне.

Я снял винтовку с мёртвых пальцев.

Проверил магазин.

Пять патронов.

Взял подсумок.

Мёртвому они больше не понадобятся.

Климов увидел.

— Ваш ТТ?

— Семнадцать патронов. Винтовка надёжнее на расстоянии.

Он не спросил, откуда я знаю оружие.

Время вопросов закончилось.

Снаружи горела казарма.

Сквозь дым были видны люди.

Кто-то выпрыгивал из окна второго этажа.

Кто-то бежал босиком.

Женщина тащила ребёнка, закрывая его голову руками.

На верёвке всё ещё висела маленькая рубашка.

Ударная волна сорвала один рукав.

Ткань трепетала в горячем воздухе, будто продолжала махать кому-то вслед.

Около столовой поднялся огонь.

Там, где вечером повар обещал государственную кашу.

Со стороны госпиталя несли раненых.

Бидон с молоком лежал на боку.

Белая струя текла по кирпичам и смешивалась с кровью.

Утро ещё не наступило.

Мир уже закончился.

— Товарищ старший лейтенант!

Лаптев стоял у пролома в коридорной стене.

— Что?

— Движение со стороны ворот!

Я подошёл, не высовываясь.

В дыму ничего не было видно.

Только обломки.

Огонь.

Бегущие фигуры.

Грохот артиллерии продолжался, но удары начали расходиться по глубине.

Немецкая пехота уже должна была двигаться к крепости под прикрытием собственного огня.

До без четверти пять оставалось меньше получаса.

— Двоих сюда, — сказал я. — Остальным оружие и патроны. Без цели не стрелять.

Лаптев повернулся:

— Голубев, Кравченко — к товарищу старшему лейтенанту! Остальным за боеприпасами!

Люди двинулись.

Никто не спросил, имею ли я право командовать ими.

Три кубаря объясняли звание.

Всё остальное объяснял мой голос.

Я говорил негромко.

Называл людей.

Давал каждому одну задачу.

Не рассказывал, как удержать крепость.

Только что делать в следующие тридцать секунд.

— Лаптев, левый сектор.

— Есть.

— Голубев, смотри за дверью. Не высовывайся.

— Есть, товарищ старший лейтенант.

— Кравченко, патроны считать. Обоймы держать сухими.

— Есть.

Климов вышел из оружейной с двумя винтовками.

Посмотрел на нас.

Понял, что группа уже сложилась.

Не обиделся.

В бою хороший офицер не защищает своё самолюбие от человека, который помогает людям выжить.

— Бессонов, — сказал он. — Этот участок берёте?

— Беру.

— Лаптев остаётся с вами. Я к воротам.

— Не через двор. Вдоль внутренней стены.

Он кивнул.

— Понял.

И ушёл, пригнувшись под новым свистом.

Лаптев проводил его взглядом.

Потом посмотрел на меня.

— Что ждём, товарищ старший лейтенант?

Я приложил щёку к прикладу.

Сквозь дым со стороны разрушенного прохода донёсся чужой голос.

Немецкий.

Короткая команда.

Ответили сразу несколько человек.

В проломе мелькнула серая каска.

За ней вторая.

Я положил палец на спуск.

— Теперь уже их, сержант.

И крепость открыла огонь.

Глава 3. Крепость уже горела

22 июня 1941 годаБрестская крепость

И крепость открыла огонь.

Первым выстрелил Кравченко.

Слишком рано.

Серая каска только мелькнула в проломе, а он уже нажал на спуск. Винтовка ударила в плечо, пуля выбила из кирпича красную пыль, и каска исчезла.

— Не торопись, — сказал я. — Увидел голову — ещё не значит, что увидел цель.

Кравченко дёрнул затвор.

Гильза вылетела, звякнула о стену и закатилась под обломок.

Ему было лет двадцать.

Возможно, меньше.

Лицо серое от пыли, верхняя пуговица гимнастёрки оторвана, на правой щеке тонкая царапина. Руки двигались быстро, но пальцы плохо слушались.

— Я видел немца, товарищ старший лейтенант.

— Он тоже видел тебя. Второй раз голову в том же месте не показывай.

Кравченко кивнул.

Из-за пролома донёсся короткий немецкий окрик.

Ему ответили справа.

Потом ещё дальше, у ворот.

Голоса были близко.

Слишком близко для людей, которые только что находились на другом берегу.

Артиллерия продолжала бить по крепости. Теперь разрывы ложились не сплошной стеной, а сериями. Несколько ударов по казармам, пауза, потом миномётный налёт по внутреннему двору.

Немцы переносили огонь вперёд.

Под него уже входила пехота.

Я лежал за обломком простенка и смотрел через щель между кирпичами.

Видимость — метров тридцать.

Дальше всё закрывал дым.

Во дворе горела телега. Одно колесо ещё вращалось. Рядом лежала лошадь, дёргая задней ногой. Возле стены полз боец без пилотки. Он тащил винтовку за ремень и оставлял за собой тёмную полосу.

Добраться до него сейчас означало выйти под прострел.

Никто не двигался.

Боец дополз до воронки и исчез.

Слева показалась фигура.

Серая гимнастёрка.

Каска.

Карабин прижат к груди.

Немец двигался короткими перебежками, пригибаясь ниже, чем позволял ранец. За ним шёл второй.

Я не спешил.

Первый остановился у обломка колонны и подал рукой знак.

Показалось плечо.

Грудь.

Я выдохнул и нажал.

Трёхлинейка толкнула прикладом.

Немец откинулся назад, будто его резко дёрнули за ранец. Второй упал на землю сам и откатился за камни.

— Теперь стрелять, — сказал я.

Лаптев выстрелил.

Почти одновременно ударила винтовка Голубева.

Кирпичная крошка поднялась перед укрытием немца.

Он ответил двумя быстрыми выстрелами.

Одна пуля прошла над головой.

Вторая ударила в край пролома, осыпав лицо пылью.

— Голубев, ниже! — сказал я. — Стреляешь с одного места — меняй его после выстрела.

— Есть, товарищ старший лейтенант.

Он отполз к дверному проёму.

Там было хуже видно, но труднее попасть.

Лаптев находился слева от меня.

Лицо спокойное, глаза сужены. Стрелял он без суеты. После каждого выстрела не смотрел, попал ли, а сразу уходил за кладку и перезаряжал.

Сержант был не новичок.

Войну он встретил впервые.

Оружие и опасность — нет.

— Сколько патронов? — спросил я.

— В подсумке шесть обойм. В винтовке четыре.

— Голубев?

— Пять обойм!

— Кравченко?

Тот полез к поясу.

— Четыре… Нет, три полных. Одна начатая.

— Не стреляем по дыму. Только цель.

Никто не ответил.

И не требовалось.

Со стороны оружейной появился боец с ручным пулемётом Дегтярёва.

Шёл, согнувшись, придерживая диск левой рукой. На плече гимнастёрка была разорвана, но крови не видно.

— Куда пулемёт? — крикнул он.

— Сюда!

Он перебежал через коридор.

На середине ударила пуля.

Боец споткнулся.

ДП выпал из рук, скользнул по кирпичу и остановился у стены.

Сам пулемётчик сделал ещё два шага, будто не понял, что произошло, потом сел и завалился на бок.

Я подполз.

Пуля вошла под лопатку.

Кровь быстро пропитывала гимнастёрку.

Он попытался вдохнуть, но вместо воздуха изо рта вышел тихий хрип.

— Как зовут?

Губы шевельнулись.

Я не расслышал.

Наклонился ниже.

— Миша…

— Миша, пулемёт исправен?

Он моргнул.

Возможно, удивился вопросу.

Потом едва заметно кивнул.

— Диски?

Рука дёрнулась к боку.

Под ним лежала сумка.

Два запасных диска.

Я положил ладонь ему на плечо.

— Понял.

Он больше не дышал.

Времени закрыть глаза не было.

Подтащил ДП за сошки.

Проверил диск.

Рукоять.

Предохранитель.

Отвёл затвор.

Механизм двигался туже, чем на учебных образцах, которыми мы пользовались при подготовке. Пулемёт был старше меня и обращался с человеком без уважения к званию.

Но работал.

— Лаптев, наблюдай справа.

— Есть.

— Голубев, второй диск рядом. Не потеряй.

— Есть, товарищ старший лейтенант.

Я установил сошки на обломок.

Позиция была плохой.

Низкая, тесная, сектор ограничен.

Зато снаружи меня почти не видно.

Серые фигуры появились сразу в двух местах.

Первая группа двигалась вдоль стены.

Вторая шла к пролому короткими рывками.

Они уже поняли, что здесь есть сопротивление, и больше не спешили.

Передний немец бросил гранату.

Я увидел тёмную головку и деревянную рукоять, вращавшуюся в воздухе.

— Граната!

Все легли.

Она ударилась о край пролома, отскочила наружу и взорвалась за стеной.

Ударная волна прошла по коридору.

Сверху посыпалась штукатурка.

Кравченко вскрикнул.

— Ранен?

— Нет… Камнем.

— Тогда смотри в сектор.

Немцы пошли сразу после взрыва.

Правильно.

Я прижал приклад.

Дал короткую очередь.

ДП задёргался на сошках, выбрасывая гильзы вправо. Передняя фигура упала. Вторая согнулась и скрылась за первым телом.

Перенёс ствол левее.

Ещё очередь.

Не длинная.

По три-четыре патрона.

Диск большой только на вид. В бою он заканчивается быстрее, чем человек успевает привыкнуть к шуму.

Немцы залегли.

— Справа! — крикнул Лаптев.

Повернул ствол.

У стены бежали трое.

Первый успел пересечь открытое место.

Второго я поймал очередью.

Третий бросился обратно.

Лаптев выстрелил.

Немец упал лицом вниз.

Первый добрался до мёртвой зоны под стеной.

Теперь из пролома его не было видно.

— Один под нами, — сказал Лаптев.

— Знаю.

— Гранатой?

— Близко. Осколки вернутся.

Снаружи заговорил немецкий пулемёт.

Очередь прошла по стене, выбивая кирпичную крошку. Один из осколков ударил меня в скулу.

Не больно.

Пока.

Я прижал голову.

Стрельба прекратилась.

— Они пулемёт подтянули, — сказал Лаптев.

— Не высовываться.

Из двора донёсся крик:

— Санитара!

Потом ещё:

— Сюда! Быстрее!

Кто-то ответил женским голосом.

Война смешивала людей быстрее, чем части успевали построиться.

Офицеры, повара, пограничники, женщины из командирских семей, бойцы разных полков — все двигались среди одних обломков и под одними снарядами.

Немецкий пулемёт снова ударил.

Пули прошили дверной косяк.

Голубев прижался к полу.

— Где он?

— За дымом, — сказал Лаптев.

— Дым пройдёт.

— А потом?

— Потом увидим.

Я посмотрел на диск.

Патронов оставалось меньше половины.

Нельзя было тратить их на звук.

Пять секунд.

Десять.

Дым начал разрываться.

У перевёрнутой телеги показался ствол.

Потом каска пулемётчика.

Его помощник тащил коробки.

Дал короткую очередь.

Пулемётчик исчез.

Не понял, попал ли.

Помощник бросил коробку и отполз.

— Есть, — сказал Лаптев.

— Не уверен.

— Лёг как убитый.

— Живые тоже так умеют.

Слева в коридоре послышался грохот сапог.

Кравченко резко повернулся.

— Свои! — крикнул голос. — Не стрелять!

Появились трое красноармейцев.

Один в нижней рубахе и сапогах, с винтовкой без ремня. Второй держал руку прижатой к животу. Третий тащил ящик с патронами.

— Командир есть? — спросил первый.

Лаптев указал на меня:

— Товарищ старший лейтенант Бессонов.

Боец увидел петлицы.

— Товарищ старший лейтенант, у казармы немцы. Вошли со стороны моста. Наших прижали.

— Сколько?

— Не знаю. Много.

— Командир?

— Убит. Взводный тоже.

— Патроны в ящике?

— Винтовочные.

— Оставляй здесь. Раненого вниз, за внутреннюю стену. Сам возвращайся.

— Куда?

— Ко мне.

Он кивнул.

Не спросил, из какой я части.

В ту минуту это никого не интересовало.

Диск опустел после следующей атаки.

Я почувствовал изменение не по звуку.

По отдаче.

Пулемёт сухо щёлкнул.

— Диск! — сказал я.

Голубев уже полз ко мне.

Снял пустой.

Подал полный.

Пальцы у него дрожали так, что он дважды не попал защёлкой.

— Не спеши.

— Они идут!

— Поэтому не спеши.

Он вдохнул.

Попал.

Я отвёл затвор.

Немцы действительно шли.

Сразу несколько фигур пересекли двор, прикрывая друг друга огнём. Один бросил дымовую гранату. Белое облако поползло по земле.

Я дал очередь по ногам передней группы.

Двое упали.

Остальные скрылись в дыму.

Справа закричали.

Немецкий голос.

Потом русский мат.

Звон металла.

Где-то уже дрались врукопашную.

— Лаптев, двоих оставляю. Держите пролом.

— А вы?

— Справа обошли.

— Я с вами.

— Здесь нужнее.

Он посмотрел мне в глаза.

— Есть, товарищ старший лейтенант.

Не спорил.

Это тоже было признаком хорошего сержанта.

Я оставил ДП Кравченко.

— Короткими. Диск последний.

— Я умею.

— Тогда не доказывай. Стреляй.

Взял винтовку.

ТТ остался в кобуре.

В тесном коридоре длинная трёхлинейка неудобна, но выстрел из пистолета услышат сразу. Если немцы прошли в обход, сначала нужно было понять сколько их.

Я двинулся вдоль стены.

Не бежал.

Под ногами лежали кирпичи, стекло, куски дерева. Каждый шаг мог выдать.

Справа находилось помещение, где ночью хранили воду.

Двери уже не было.

Внутри темно.

Дальше — пролом в наружной стене, возникший после артиллерийского удара.

Оттуда тянуло дымом и свежим воздухом.

Я остановился за простенком.

Услышал дыхание.

Не своё.

Тяжёлое, быстрое.

Кто-то карабкался через обломки.

Я поставил винтовку к стене и вынул нож.

Не боевой кинжал из будущего.

Обычный нож из аварийного комплекта, подобранный под эпоху. Клинок короткий, рукоять деревянная, без лишних деталей.

Первым в пролом вошёл немец.

Сначала показалась каска.

Потом плечо.

Он держал карабин перед собой и смотрел внутрь помещения, где никого не видел.

Я стоял сбоку, в мёртвой зоне.

Ждал.

Он сделал ещё шаг.

Его спина закрыла пролом.

Я двинулся.

Левая рука перехватила ремень карабина и потянула вниз.

Правая сделала короткое движение.

Немец дёрнулся.

Воздух вышел из него тихим хрипом.

Я удержал тело, не дал упасть.

В проломе уже появлялся второй.

Он увидел не меня.

Товарища, который вдруг подался назад.

Протянул руку.

Я толкнул первого на него.

Карабин застрял между телами.

Второй выругался, попытался отступить, но сзади его поджимал обломок стены.

Я шагнул вплотную.

Ударил предплечьем по руке с оружием.

Нож вошёл быстро.

Точно.

Без красивого движения.

В тесноте красота вообще мешает.

Немец открыл рот.

Глаза у него были светлые.

Совсем молодые.

Он пытался что-то сказать, но только выдохнул мне в лицо запах табака и кислого пота.

Я держал его, пока ноги не перестали искать опору.

Потом медленно опустил.

За проломом никого не было видно.

Но мог идти третий.

Я присел.

Подождал.

Считал про себя.

Один.

Два.

Три.

Снаружи стреляли.

Кричали.

Кто-то пробежал мимо пролома, не заглядывая.

Я вытер ладонь о гимнастёрку убитого.

Кровь была горячей.

Нож убрал не сразу.

Сначала снял с немцев две гранаты, патроны и один пистолет.

Немецкий пистолет оставил.

Другой калибр.

Лишний вес.

Карабин тоже не взял.

Трёхлинейка стояла там, где я её оставил.

Поднял.

Только тогда заметил Лаптева.

Он стоял у входа.

В руках винтовка.

На лице кирпичная пыль.

Смотрел на двух немцев.

Потом на мой нож.

— Вы в бою страшный человек, товарищ старший лейтенант.

Я прислушался к пролому.

— В бою все страшные, сержант.

— Не так.

— Как?

Лаптев кивнул на тела.

— Вы даже не разозлились.

— Злость движения портит.

— Где так драться научились?

— Долго служил.

Он посмотрел на меня ещё внимательнее.

— Вы и раньше убивали.

Это не было вопросом.

— Приходилось.

— Понял.

— Тогда не на меня смотри. Пролом держи.

Лаптев занял позицию.

Через несколько секунд сказал:

— Там чисто.

— Чисто не бывает. Бывает, что пока никого не видно.

Я вернулся к пулемёту.

Атака захлебнулась так же быстро, как началась.

Не закончилась.

Просто немцы отошли от нашего участка, чтобы подтянуть огонь и попробовать в другом месте.

ДП молчал.

Кравченко сидел рядом, прижав ладонь к уху.

— Диск?

— Пустой.

— Винтовку бери.

Он подвинул пулемёт к стене.

Ствол был горячим.

Запасных дисков больше не осталось.

Оружие всё ещё было исправно, но без патронов превращалось в тяжёлый кусок металла.

— Оставим, — сказал я. — Диски могут найтись.

Кравченко кивнул.

Потом посмотрел на убитого пулемётчика.

— Его Мишей звали.

— Знаю.

— Из нашей роты.

Я ничего не ответил.

После боя люди начинают возвращать мёртвым имена.

Во время боя для этого редко хватает времени.

Когда стрельба отдалилась, тело наконец вспомнило о себе.

Сначала затряслись пальцы.

Не сильно.

Мелко.

Будто внутри ладоней работал маленький холодный мотор.

Потом исчезла слюна.

Я попытался сглотнуть и не смог.

Живот свело.

Пришлось отвернуться к стене.

Меня вырвало одной кашей и водой.

Лаптев подошёл.

— Ранены, товарищ старший лейтенант?

— Нет.

— Тогда что?

Я вытер рот рукавом.

— Отпускает.

— Что отпускает?

— Бой.

Он посмотрел на мои руки.

— А я думал, вы вообще ничего не чувствуете.

— Плохо думал.

— Вы так спокойно…

— Это не спокойствие. Пока стреляют, организм даёт всё сразу. Потом забирает обратно.

Я сел на кирпич.

Ноги стали тяжёлыми.

Только сейчас почувствовал порез на щеке, удар в плечо, боль в колене. В ушах звенело. Кровь на рукаве уже остыла и начала стягивать ткань.

Лаптев протянул флягу.

Я сделал один глоток.

Вернул.

— Мало.

— Вода есть.

— Была.

Он понял.

Закрыл флягу.

Из коридора донёсся детский плач.

Потом женский голос:

— Тихо, тихо, маленький…

Никто не мог объяснить ребёнку, почему потолок падает и земля гремит.

Да и взрослым никто не объяснил.

— Товарищ старший лейтенант, — сказал Лаптев, — вы знали, что будет нападение?

Я посмотрел на него.

— Я знал, что оно возможно.

— Поэтому воду набирали?

— Поэтому не люблю пустые вёдра.

Он видел, что я не отвечаю.

Но не настаивал.

Доверие в бою не всегда требует полной правды.

Иногда достаточно, че человек не подвёл в следующую минуту.

К полудню крепость перестала быть единым местом.

Она распалась на звуки.

Стрельба у ворот.

Взрывы возле казарм.

Крики из подвалов.

Пулемёт у моста.

Ружейный огонь с верхних этажей.

Отдельные очаги, не знавшие друг о друге.

Где-то ещё командовали офицеры.

Где-то самым старшим становился сержант.

Где-то — рядовой, у которого оставалось больше патронов и ясная голова.

Климов погиб около девяти утра.

Мы увидели его у внутренней стены.

Он лежал на спине, прикрыв рукой глаза, будто солнце мешало. На груди не было большой раны. Только маленькое тёмное отверстие возле воротника.

Лаптев остановился.

— Товарищ старший лейтенант…

Я присел.

Пульса не было.

В кармане нашёл ключи.

Карту.

Записку с фамилиями дежурных.

Передал ключи Лаптеву.

— Теперь ты отвечаешь за караул.

— А вы?

— За тех, кто рядом.

Он посмотрел на петлицы Климова.

Три кубаря.

Такие же, как у меня.

Ещё ночью мы пожали руки как равные по званию.

Теперь он был мёртв, а я продолжал отдавать распоряжения людям из его части.

Война не спрашивает, кто назначен.

Она просто убирает одного человека и смотрит, найдётся ли другой.

Мы перенесли Климова в тень.

Закрыли плащ-палаткой.

Дольше задерживаться не могли.

В соседнем помещении женщины перевязывали раненых.

Одна рвала простыню на полосы.

Другая держала ребёнка и одновременно подавала воду бойцу с обожжённым лицом.

Наш запас уже уменьшился вдвое.

Одно ведро ушло на горящую одежду.

Второе — раненым.

Чайник опрокинуло взрывом.

Две фляги исчезли вместе с людьми, которых отправили к другому участку.

Осталось несколько котелков и стеклянная банка Голубева.

— Не давать пить большими глотками, — сказал я. — Только смочить рот.

Женщина с простынёй посмотрела на меня с ненавистью.

— Он просит.

Раненый рядом шептал:

— Воды… Воды…

— Если дадите сразу много, его вырвет.

— А если не дать?

— Давайте по глотку.

Она намочила ткань и провела по губам бойца.

Он попытался поймать её зубами.

Вода уже стала властью.

Тот, у кого была фляга, решал, кто получит глоток.

К вечеру это станет страшнее патронов.

Первый день не закончился.

Он просто перестал быть утром.

Солнце поднялось над дымом, но внутри крепости оставались сумерки. Горящие здания закрывали небо. Кирпичная пыль висела в воздухе и скрипела на зубах.

Немцы атаковали снова.

Потом ещё.

Пробовали пройти через проломы.

Бросали гранаты в окна.

Подтягивали пулемёты.

Вызывали миномётный огонь, если встречали сопротивление.

Мы меняли позиции.

На одном месте долго не оставались.

Лаптев быстро понял мою логику.

— Здесь держимся? — спрашивал он.

— Пока не пристрелялись.

— Как поймём?

— Первый снаряд рядом — случайность. Второй — проверка. Третий ждать не надо.

Он запомнил.

После второго близкого разрыва сам поднимал людей.

— Смена позиции! За стену! Быстро!

К вечеру у нас осталось двенадцать бойцов.

Утром было больше.

Кто-то погиб.

Кого-то отправили с ранеными.

Двое ушли искать своё подразделение и не вернулись.

Один исчез во время обстрела. Мы не знали, убит ли, выбрался или попал к немцам.

Так начинались будущие цифры пропавших без вести.

Сначала человек просто не возвращается из-за угла.

Потом его имя записывают карандашом.

Потом лист теряется.

23 июня 1941 года

Ночью мы попытались добраться до воды.

Не к Бугу.

До него было слишком далеко и слишком открыто.

Лаптев знал место у внутреннего рва, где после дождя оставалась вода. Грязная, с тиной и насекомыми, но жидкая.

Пошли вчетвером.

Я.

Лаптев.

Голубев.

Боец по фамилии Ерофеев, самый маленький из нас, поэтому ему отдали две связанные фляги и чайник.

Двигались после полуночи.

Ползком.

Крепость казалась мёртвой.

Но стоило поднять голову выше камня, с немецкой стороны проходила очередь.

Они держали под огнём все подходы к воде.

Знали, что жажда выгонит людей лучше приказа.

Мы добрались до воронки.

В ней лежала вода, чёрная от земли.

Ерофеев опустил чайник.

Вода зашуршала.

Сразу ударил пулемёт.

Пули прошли по краю воронки.

Земля посыпалась внутрь.

— Не двигаться, — сказал я.

Ерофеев прижимал чайник к груди.

Вода выливалась на гимнастёрку.

Он плакал беззвучно.

Не от страха.

От того, что терял воду.

Ждали.

Пулемёт замолчал.

Лаптев подполз ближе.

— Уходим?

— С одной флягой.

— Четверым?

— Живым достаточно.

Вернулись с половиной чайника и одной полной флягой.

Ерофеев всю дорогу держал их так, будто нёс ребёнка.

Утром воду процедили через ткань.

На дне остался песок и маленький мёртвый жук.

Пили всё равно.

К полудню немцы применили огнемёты.

Сначала пришёл запах.

Не пламя.

Горючее.

Резкий, тяжёлый, масляный запах пополз по коридору и сразу вызвал тревогу, которую люди ещё не успели понять.

Я понял.

— Из глубоких помещений выйти! — сказал я. — К второму проходу! Не сбиваться!

Лаптев услышал тон.

— Огнемёт?

— Да.

Женщина возле раненых побледнела.

— Здесь дети.

— Поэтому двигайтесь сейчас.

Люди начали поднимать раненых.

Один не мог идти.

Его положили на дверь, сорванную с петель.

В этот момент в соседней амбразуре появилось пламя.

Не костёр.

Не вспышка.

Длинная струя огня, тяжёлая и живая, ударила в глубину каземата. Она прошла по потолку, упала на стены, растеклась по полу.

Закричали.

Горючая смесь держалась на кирпиче и продолжала гореть там, где обычный огонь уже погас бы.

— Второй выход! — крикнул Лаптев. — Не толкаться!

Он встал у прохода и пропускал людей.

Я занял позицию за обломком.

Огнемётчик находился снаружи, ниже амбразуры.

Не виден.

Рядом должен быть прикрывающий.

Показалась каска.

Выстрелил.

Каска исчезла.

Огонь ударил снова, но струя ушла вверх и облизала наружную стену.

Огнемётчик менял позицию.

Я увидел часть его плеча и металлический баллон.

Не стрелял в баллон.

В кино он обязательно взорвался бы.

В жизни мог просто дать течь и залить горючим всё вокруг.

Целился в человека.

Пуля ударила выше лопатки.

Огнемётчик завалился набок.

Струя пламени прошла по земле и погасла.

Второй немец попытался вытащить его.

Лаптев выстрелил.

Немец оставил товарища.

Отполз.

— Не преследовать, — сказал я.

Никто и не собирался.

В помещении горели койки, вещи и деревянные перегородки.

Нашу воду потратили за несколько минут.

Не на стены.

На людей.

Мокрые шинели набрасывали на горящую одежду. Ткань шипела, руки обжигало паром. Раненый на двери умер, пока его переносили. Женщина всё равно продолжала держать его за руку, пока Лаптев не сказал:

— Отпустите. Другие идут.

Она отпустила.

Рука упала на кирпич.

24 июня 1941 года

К Восточному форту мы пробирались ночью.

Не всей группой.

Теми, кто остался.

Восемь человек.

У Голубева была перевязана голова.

Кравченко хромал.

Ерофеев нёс пустые фляги.

Лаптев — письмо и фотографию.

Я — винтовку, ТТ и два чужих подсумка с патронами.

ДП пришлось оставить.

Дисков мы не нашли.

Пулемёт без боеприпасов весил слишком много.

Кобринское укрепление жило отдельными островами сопротивления. Где-то ещё стреляли. Где-то уже стояла тишина. Из некоторых помещений выходили люди с поднятыми руками.

Среди них были раненые.

Обожжённые.

Безоружные.

Женщины с детьми.

Я не осуждал их.

Человек, который держит на руках ребёнка, воюет по другим правилам.

На открытом месте немцы кричали:

— Рус, сдавайся!

Ответом была одиночная стрельба из каземата.

Тогда по нему бил миномёт.

Мы двигались мимо, не помогая.

Помочь означало открыть себя и потерять всех.

Война каждый час требовала выбирать, кого оставить.

И каждый выбор оставался внутри.

У Восточного форта нас остановили свои.

— Стой! Кто идёт?

— Красноармейцы! Старший лейтенант Бессонов!

— По одному!

Вошли через повреждённый проход.

Внутри было больше людей.

Порядка тоже было больше.

Не нормального.

Военного порядка, собранного из того, что осталось.

Посты.

Секторы.

Распределение боеприпасов.

Лазарет в казематах.

Штаб.

Кто-то знал, где находится майор Гаврилов.

Кто-то передавал его распоряжения.

Никто не спрашивал длинных биографий.

Меня спросили:

— Части?

Я назвал техническое управление из легенды.

Офицер посмотрел на петлицы.

— Люди ваши?

— Теперь мои.

Лаптев услышал.

Ничего не сказал.

Нам выделили участок во внутреннем валу.

Из окон там простреливался вход и часть двора.

Позиция была важной.

Поэтому опасной.

— Держать сможете? — спросил офицер.

— Пока будут патроны и люди.

— Людей больше не дам.

— Не просил.

Он кивнул.

Так мы остались в Восточном форту.

Дни перестали отличаться друг от друга.

Двадцать пятое.

Двадцать шестое.

Двадцать седьмое.

Время измерялось не числами.

Атаками.

Обстрелами.

Глотками воды.

Сколько патронов осталось.

Сколько людей ещё отвечают по имени.

Немцы били из орудий и миномётов.

После каждого обстрела посылали группы.

Иногда шли уверенно.

Иногда осторожно.

Они тоже учились.

Знали, где мы стреляем.

Где заканчивается сектор.

Где можно подойти под стеной.

Мы меняли амбразуры.

Прокладывали проходы между казематами.

Собирали патроны.

Женщины набивали пулемётные ленты и ухаживали за ранеными. Дети переносили пустые фляги, потому что полные им уже не доверяли.

Вода стала главной мыслью.

О ней говорили шёпотом.

О ней снилось.

Люди облизывали влажный кирпич.

Собирали капли с труб.

Пили жидкость из радиаторов и луж, если находили.

Потом мучились животом.

Но всё равно пили.

Мой первый запас давно закончился.

Иногда я думал о ручье под ивой.

Чистая вода.

Шесть километров.

Ближе, чем Москва.

Дальше, чем другой мир.

Под корнями лежал автомат, радиостанция и металлическая пластина с моим именем.

Достать их было невозможно.

Современное оружие существовало всего в нескольких километрах.

Но между нами находилась 45-я пехотная дивизия и война.

На двадцать седьмое июня Лаптев стал старше.

Не лицом.

Движениями.

Перестал тратить силы на лишнее.

Говорил только по делу.

Если садился — сразу засыпал, прижав винтовку к груди.

В один из коротких перерывов он достал фотографию.

На снимке появились тёмные пятна от воды.

— Испортится, — сказал я.

— Пусть.

— Заверни в письмо.

— Письмо тоже мокрое.

— Тогда под гимнастёрку.

Он спрятал.

— Товарищ старший лейтенант.

— Что?

— Вы всё ещё думаете выйти?

— Думаю.

— Получится?

— Не знаю.

— Вы редко так говорите.

— Как?

— Не знаю.

Я прислонился к стене.

— Потому что обычно спрашиваешь о следующей минуте. Её можно оценить. А про завтра сейчас никто ничего не знает.

Лаптев помолчал.

— Вы боитесь?

— Да.

— Не похоже.

— Храбрость тут ни при чём. Храбрый человек тоже умирает. Просто иногда успевает сначала сделать работу.

Он усмехнулся.

— Вы всё время про работу.

— А о чём ещё думать?

— О жизни.

— Это сейчас одно и то же.

Лаптев провёл пальцем по краю фотографии.

— Катя меня забудет.

— Не забудет.

— Ей три года.

— Анна расскажет.

Он поднял глаза.

— Вы даже имена запомнили.

— Я многое запоминаю.

— Тогда адрес тоже помните?

Я назвал село.

Он замер.

— Один раз увидели.

— Достаточно.

— Если выйдете…

— Выйдем.

— Товарищ старший лейтенант.

— Что?

— Не врите сейчас.

Я посмотрел на него.

— Хорошо.

— Если выйдете, отправьте письмо.

— Отправлю.

— Обещаете?

Воронцов говорил: не давай обещаний, которые зависят от войны.

Но некоторые долги человек принимает, понимая, что расплатиться, возможно, придётся уже не ему.

— Обещаю.

Лаптев протянул конверт.

Я положил его во внутренний карман.

Рядом со стропой Рыжего.

Два человека.

Два долга.

28 июня 1941 года

Лаптев погиб не во время атаки.

Между атаками.

Так часто бывает.

Человек переживает огнемёт, рвущиеся мины, ружейный огонь и рукопашную.

Потом выходит перенести раненого на десять метров.

И прилетает один случайный осколок.

Немцы обстреливали двор из миномёта.

Редко.

По одной мине.

Чтобы люди не привыкали к тишине.

У стены лежал раненый связист.

Стонал.

До него было метров пятнадцать.

— Подождём, — сказал я.

Лаптев посмотрел.

— Кровью уходит.

— Они ждут, что выйдем.

— Может, не ждут.

— Ждут.

Связист поднял голову.

— Братцы…

Лаптев сжал зубы.

— Я быстро.

— Стоять.

Он остался.

На несколько секунд.

Потом связист снова позвал.

Не громко.

Просто:

— Мама…

Лаптев побежал.

Я выругался и пошёл за ним.

Он добрался первым.

Схватил связиста под плечи.

Первая мина упала далеко.

Вторая ближе.

— К стене! — крикнул я.

Лаптев потянул раненого.

Мина разорвалась за ними.

Я упал.

Осколки прошли над головой.

Когда поднялся, Лаптев всё ещё стоял.

Сделал шаг.

Потом опустился на колено.

На гимнастёрке под левой рукой быстро появлялось тёмное пятно.

Мы дотащили обоих.

Связист был жив.

Лаптев — тоже.

Пока.

Уложили в каземате.

Я разрезал гимнастёрку.

Осколок вошёл сбоку, под рёбра.

Выхода не было.

Кровь шла внутрь.

Он понял по моему лицу.

— Плохо?

— Плохо.

— Долго?

— Не знаю.

— Опять.

Я прижал перевязочный пакет.

Бесполезно.

Лаптев дышал коротко.

Каждый вдох требовал решения.

— Связист?

— Жив.

— Значит, не зря.

Я хотел сказать, что зря.

Что приказал стоять.

Что один раненый не стоит двух.

Но такие расчёты легко делать, пока человек ещё не позвал мать.

— Не зря, — сказал я.

Он пошевелил рукой.

— Письмо…

— У меня.

— Анне не пишите, что полез против приказа.

— Почему?

— Скажет, дурак.

— Будет права.

Лаптев попытался улыбнуться.

Получилось плохо.

— Напишите… Не боялся.

— Напишу правду.

— А правда?

Я вспомнил его в первую ночь.

С фотографией.

У колонки.

У пролома.

За винтовкой.

Рядом с горящим человеком.

— Делал, что мог.

Он закрыл глаза.

— Мало.

— Всегда мало.

— Товарищ старший лейтенант…

— Я здесь.

— Вы страшный человек в бою.

— Уже говорил.

— А так… нормальный.

— Это от потери крови.

Он тихо засмеялся.

Кашлянул.

На губах появилась кровь.

— Катя…

— Письмо отправлю.

— Обещали.

— Помню.

Он умер вечером.

Без последней фразы.

Просто перестал вдыхать.

Я ещё долго держал руку на его груди.

Ждал.

Тело иногда обманывает.

Кажется, что всё закончилось, потом приходит ещё один вдох.

У Лаптева не пришёл.

Я снял с него фотографию.

Положил в конверт.

Винтовку отдал Голубеву.

Сержанта похоронили не в земле.

Земли не было.

Уложили в пустой каземат рядом с другими.

Кирпич под голову.

Плащ-палатка сверху.

Голубев стоял молча.

Потом сказал:

— Он меня всё время Петро называл. Я Пётр.

— Значит, ему так нравилось.

— Да.

Мы ушли.

Мёртвые оставались.

Живым снова требовались патроны.

29 июня 1941 годаВосточный форт

Утром стало тихо.

Настоящая тишина после недели боя пугает сильнее обстрела.

Немцы не стреляли.

Не кричали.

Не двигались.

Они что-то готовили.

Люди лежали в казематах.

Измученные.

Чёрные от копоти.

У многих запали глаза.

Губы потрескались.

Раненые почти не стонали.

Для стонов тоже нужна вода.

Голубев сидел у стены.

На коленях винтовка Лаптева.

— Как думаете, товарищ старший лейтенант, сегодня пойдут?

— Пойдут.

— Откуда?

— Откуда будет удобно.

— Вы теперь всегда так отвечаете?

— Экономлю точные ответы.

Он опустил голову.

После смерти Лаптева молодой боец говорил меньше.

Один из защитников принёс кусок угля.

— С самолётов листовки бросали.

— Что пишут?

— Сдаваться.

— Новость.

— Говорят, крепость вся взята. Мы одни.

Возможно, так и было.

Возможно, нет.

Война любит оставлять человеку надежду на соседний каземат.

Там обязательно кто-то ещё держится.

Если перестать верить, стены становятся тоньше.

Я проверил патроны.

У винтовки — двенадцать.

ТТ — один магазин и четыре патрона во втором.

Одна граната немецкая.

Нож.

Письмо Лаптева.

Стропа Рыжего.

И маленькая плоская металлическая половина, зашитая в подкладку аварийной гимнастёрки.

Резервный знак.

На случай, если основная пластина будет потеряна.

На нём помещались только часть фамилии и номер:

БЕССО…

Я забыл о нём.

Теперь вспомнил.

Если Оркестр появится позже, ему понадобится доказательство.

Не легенда.

Не рассказ.

Знак, который мог принадлежать только человеку из группы.

Нашёл участок стены в глубине каземата.

Штукатурка там уцелела.

Снаружи его не было видно.

Взял штык.

Начал царапать.

Кирпич сопротивлялся.

Буквы выходили неровными.

Каждая требовала усилия.

Голубев подошёл.

— Что пишете?

— Доклад.

— Кому?

— Своим.

Он посмотрел на первую строку.

Ничего не понял.

Я продолжил.

ПАРТИТУРА НЕ СЫГРАНА

Рука уставала.

Буквы становились глубже.

ОРКЕСТР РАССЕЯН НА ПЕРЕХОДЕ

Голубев читал по слогам.

— Это шифр?

— Да.

ДИРИЖЁР НЕ ОТВЕЧАЕТ

Воронцов протягивал ко мне руку через пять лет и целую войну.

СЦЕНА НЕ ТА

Никто не мог сформулировать точнее.

Мы вышли не туда.

Но стоять пришлось здесь.

ЗДЕСЬ СТОЯЛ ДО КОНЦА

Я остановился.

До конца чего?

Операции?

Боя?

Жизни?

Наверное, всё это уже стало одним.

Выцарапал дату:

29.06.41

И ниже:

РОСОМАХА

Голубев стоял рядом.

— Почему не фамилию?

— Кто должен — поймёт.

Я вынул из стены расшатанный кирпич.

За ним была узкая пустота.

Положил внутрь половину знака.

Вернул кирпич.

Не замазывал.

Времени не было.

— Товарищ старший лейтенант, — сказал Голубев, — вы будто прощаетесь.

— Оставляю адрес.

— Мы выйдем.

— Тогда сам его заберу.

Снаружи послышались самолёты.

Не низко.

Сначала далёкий гул.

Потом он стал расти.

Люди подняли головы.

Кто-то перекрестился.

Кто-то выругался.

Первая бомба упала в другой части форта.

Земля качнулась.

Из прохода вышел воздух, наполненный пылью.

Вторая легла ближе.

Потолок застонал.

— По местам! — крикнул кто-то.

Не требовалось.

Каждый уже находился там, где мог пережить следующий удар.

Бомбардировщики заходили снова.

Бомбы падали по одной и сериями.

Пятисоткилограммовая бомба не взрывается как снаряд.

Она сначала входит в землю или кладку.

А потом место перестаёт существовать.

Стены поднимались.

Казематы сжимались.

Воздух бил по лёгким изнутри.

После одного взрыва я несколько секунд не видел.

Только белый свет.

Потом вернулся дым.

Голубев лежал рядом.

Живой.

— Цел?

Он пошевелил рукой.

— Не слышу.

— Пройдёт.

Я сам не слышал собственного голоса.

Только чувствовал вибрацию в горле.

Самолёты ушли.

На минуту.

В форту кричали.

Горело.

Обрушился один из проходов.

Люди пытались вытаскивать затрупанных.

Я помогал двигать балку.

Она не поддавалась.

Под ней находился человек.

Видна только рука.

Пальцы двигались.

— Ещё! — крикнул Голубев.

Мы подняли на несколько сантиметров.

Рука выскользнула.

Человека вытащили.

Без сознания.

Жив.

Пока.

Потом гул вернулся.

На этот раз один самолёт.

Тяжёлый.

Он шёл ровно.

Медленно.

Будто не боялся.

Кто-то сказал:

— Большая…

Я не видел бомбу сразу.

Только самолёт, уходящий после сброса.

Потом в небе появилась тёмная точка.

Она росла.

Падала почти вертикально.

Времени бежать не было.

Да и некуда.

— На пол! — крикнул я.

Голубев лёг рядом.

Прижал винтовку Лаптева к груди.

Я упал у стены с надписью.

Ладонь легла на карман.

Письмо.

Фотография.

Стропа.

Два человека, которых я не удержал.

Рыжий сказал:

— Не отпускай.

Лаптев спросил:

— Обещаете?

Я обещал.

Бомба ударила.

Сначала исчез свет.

Потом исчез звук.

Потом исчез вес.

Каменный форт поднялся целиком.

Мне показалось, что стена отходит назад, а я остаюсь на месте.

Кирпичи висели в воздухе.

Пыль не падала.

Голубев находился рядом и одновременно далеко.

Его губы шевелились.

Наверное, звал мать.

Или Лаптева.

Я не слышал.

Удар пришёл не снаружи.

Изнутри тела.

Лопнуло что-то в груди.

Мир перевернулся.

На меня упала стена.

Боли сначала не было.

Только тяжесть.

И темнота.

Я попытался вдохнуть.

Не получилось.

Попытался пошевелить рукой.

Пальцы нашли письмо в кармане.

Целое.

Смешно.

Человек сломан.

Бумага цела.

Где-то далеко ещё стреляли.

Или это память.

Омаха.

Танковый мотор.

Самолёт.

Берлин.

Места, которых я ещё не видел.

Смерти, которые ещё не принадлежали мне.

Перед глазами возник Воронцов.

Он снова протягивал руку.

Между нами не было пяти метров.

Теперь не было ничего.

Я подумал, что должен отправить письмо.

Потом — что не успел найти Оркестр.

Потом — что у стены остался доклад.

Последняя мысль оказалась о воде.

О ручье под ивой.

Чистой.

Холодной.

С песчаным дном и маленьким чёрным жуком, который остановился возле моего пальца и спокойно продолжил путь.

Хотелось пить.

Я открыл рот.

Вместо воздуха пришла темнота.

Брестская крепость осталась позади.

Война — нет.

Глава 4. Девять имён

I. В воздухе

6 июня 1944 года, около 02:27

Нормандия, воздушное пространство над зоной высадки

Рота E, 2-й батальон, 508-й парашютно-пехотный полк, 82-я воздушно-десантная дивизия

Первый лейтенант Роберт П. Матиас — командир взвода

В этот раз я пришёл в себя стоя.

Пол под ногами дрожал так, будто самолёт летел не по воздуху, а мчался по булыжной дороге. Над головой тускло горели красные лампы. Металлическая обшивка ходила мелкой дрожью. Стропы хлопали по каскам, карабины звенели о пряжки, у кого-то между ботинками перекатывалась пустая кружка.

Пахло авиационным бензином, потом, кожей, оружейным маслом и кислой рвотой.

Этот запах я уже знал.

Им пахнут люди, запертые в металлическом ящике и прекрасно понимающие, что через несколько минут им придётся выпрыгнуть из него в темноту.

Но в прошлый раз металлический ящик рухнул на меня сверху.

Теперь он нёс меня по воздуху.

Я стоял у открытой двери C-47.

За спиной теснились американские парашютисты.

Я понял это не по форме, не по американским флажкам на рукавах и не по тяжёлому снаряжению. Я понял по словам, которые люди выкрикивали друг другу сквозь рёв моторов.

Английский язык ударил в сознание готовым смыслом.

Не переводом.

Не набором чужих звуков.

Я знал каждое слово так, будто вырос с ним. Различал акценты. Понимал шутку сержанта у борта, хотя не успел услышать её начала. Знал, что рыжеватого парня с веснушками зовут Гарри. Что радист Тёрнер боится высоты, но никому не признается. Что высокий солдат справа женился за две недели до отправки в Англию и хранит фотографию жены под внутренней подкладкой каски.

Эти знания принадлежали не мне.

Они уже жили в голове человека, чьими глазами я смотрел.

Роберт.

Роберт П. Матиас.

Первый лейтенант.

Командир взвода.

Имя всплыло сразу, но не стало моим.

Меня звали Александр Бессонов.

Старший лейтенант.

Позывной Росомаха.

Аргунское ущелье.

Брестская крепость.

Лаптев.

Кирпичная стена.

Двадцать девятое июня сорок первого.

Смерть.

Всё было на месте.

Только теперь за моей спиной ждали команды люди, которые называли меня лейтенантом Матиасом.

Самолёт резко провалился.

Парашютисты качнулись, удерживаясь за натянутый вдоль борта трос. Чья-то каска сорвалась и покатилась между ботинками. Никто не нагнулся за ней.

Красная лампа мигнула.

В открытой двери стоял выпускающий. За его плечом была ночь — чёрная, холодная, разорванная вспышками зенитных снарядов.

Внизу угадывалась земля.

Не сама земля — огни, которые её обозначали.

Трассирующие пули поднимались навстречу самолётам медленными красными нитями. Изнутри они казались почти ленивыми. Почти красивыми.

Война часто выглядит красиво с безопасного расстояния.

Безопасное расстояние закончилось через секунду.

По обшивке ударило.

Сначала снизу — тяжёлое металлическое «бум», от которого C-47 вздрогнул всем корпусом. Потом по правому борту пробежала быстрая дробь, словно огромный палец провёл по ряду металлических дверей.

Пули вошли в алюминий почти без сопротивления.

Одна пробила борт возле красной лампы.

Вторая ударила человека за моей спиной.

Я не успел повернуться.

По корпусу прошла новая очередь.

В грудь толкнуло тяжело и тупо.

Не одна боль.

Сразу несколько.

Воздух вышел сам.

Под курткой стало горячо.

Мир на мгновение побелел.

Звук исчез.

Не наступила тишина. В ушах остался тонкий ровный писк — такой чистый, будто игла скользнула по самому краю сознания.

Люди открывали рты.

Самолёт трясло.

Выпускающий что-то кричал.

Я видел всё это, но ничего не слышал.

Между двумя ударами сердца пропало несколько секунд.

Когда сознание вернулось, тело Матиаса всё ещё стояло у двери.

Ноги не знали, что человек уже умирает.

Красная лампа погасла.

Загорелась зелёная.

Выпускающий открыл рот.

Команды я не услышал.

Но тело знало.

За мной ждали люди.

Пока офицер не прыгнет, остальные останутся внутри.

Самолёт снова тряхнуло. Где-то впереди вспыхнул другой транспортник. Пламя расползлось по крылу. Из тёмного фюзеляжа посыпались фигурки. У некоторых раскрылись парашюты.

У других — нет.

Я шагнул к двери.

Ветер ударил в лицо.

Холодный воздух ворвался в пробитую грудь и не нашёл там места.

На мгновение я увидел крыло с белыми полосами вторжения, тёмные поля, живые изгороди, горящую ферму и десятки парашютов, медленно опускавшихся под зенитным огнём.

Потом пола под ногами не стало.

Падение оказалось почти спокойным.

C-47 сразу ушёл вверх и в сторону. Статический фал вытянул парашют. Купол раскрылся с ударом, который должен был вырвать плечи.

Тело дёрнулось.

Из груди хлынуло тепло.

Я уже почти не чувствовал боли.

Подо мной была Нормандия.

Поля, разделённые живыми изгородями.

Тёмные дороги.

Вспышки выстрелов.

Медленно падающие парашютисты.

Некоторые висели неподвижно. Другие дёргались под огнём с земли. Один купол загорелся, сложился и потащил человека вниз длинной чёрной полосой.

Кровь наполняла лёгкие.

Каждый вдох становился короче предыдущего.

В памяти Матиаса появилась женщина.

Тёмные волосы.

Светлое платье.

Крыльцо небольшого дома.

Она прикрывала ладонью глаза от солнца и улыбалась человеку, которым я теперь умирал.

Я не успел понять, кем она ему была.

Женой?

Сестрой?

Невестой?

Но чувство оказалось таким сильным, что на несколько секунд стало моим.

Земля приближалась медленно.

Слишком медленно.

Я видел, как подо мной бежит человек. Он тащил за собой парашют, который зацепился за изгородь. Видел ферму с сорванной крышей. Видел немецкую очередь, прошедшую по белому куполу слева.

Вдохнуть больше не получилось.

Воздух вышел изо рта вместе с кровью.

Парашют продолжал нести тело Матиаса к земле.

Я не долетел.

Темнота пришла ещё в воздухе.

И в ту же секунду холодная грязь заполнила мне рот.

II. Батарея

6 июня 1944 года, около 04:30

Батарея Мервиль, Нормандия

9-й парашютный батальон, 3-я парашютная бригада, 6-я воздушно-десантная дивизия

Лейтенант Майкл Даулинг

Я лежал лицом в воде.

Холодная грязь забилась в рот и нос. Левая рука была вытянута вперёд. Пальцы сжимали пистолет-пулемёт «Стен». Правая застряла под телом и почти не чувствовалась.

Над головой щёлкали пули.

Пуля, проходящая рядом на сверхзвуковой скорости, не свистит красиво.

Она щёлкает.

Коротко.

Сухо.

Злобно.

Словно кто-то ломает ветку возле самого уха.

Щёлк.

Щёлк.

Щёлк.

Потом очередь легла ниже, и вода перед лицом вскипела мелкими фонтанчиками.

Я попытался поднять голову.

Мир качнулся.

В ушах стоял тот же тонкий звон, с которым умер Матиас.

Только теперь к нему добавился низкий гул.

Тело помнило взрыв.

Вспышка под ногами.

Земля, ударившая снизу.

Лицо, вошедшее в холодную воду.

Между падением и моим пробуждением отсутствовало несколько секунд.

Я перекатился за низкую насыпь.

Тело сделало это раньше, чем я успел решить.

Британское тело.

Лёгкое.

Жилистое.

Майкл Даулинг.

Лейтенант.

Командир одной из штурмовых групп.

Название подразделения, имена людей и план батареи возникали кусками. Не как воспоминание, а как вспышки света в тёмном помещении.

Даулинг знал, где находится первый каземат.

Знал, где должны были лечь проходы в проволоке.

Знал, что батальон разнесло по всей Нормандии.

Знал, что вместо сотен людей на сборной точке оказалось немногим больше сотни.

Что почти всё тяжёлое оружие, инженерное имущество, миноискатели и большая часть взрывчатки исчезли вместе с контейнерами и планёрами.

И всё равно атака началась.

Потому что батарея должна была быть уничтожена до рассвета.

Военные планы редко отменяются только потому, что для их выполнения больше не осталось людей.

Впереди темнела проволока.

За ней — земляной вал.

Ещё дальше — бетонные казематы, из которых били пулемёты.

Ночь была не чёрной. Она была серой от дыма, вспышек и мокрого предрассветного неба. Осветительные ракеты висели над батареей, медленно опускаясь на маленьких парашютах. Их белый свет превращал людей в плоские движущиеся тени.

Одна тень поднялась возле проволоки.

Сделала два шага.

Исчезла во вспышке.

Противопехотная мина хлопнула низко и тяжело. В воздух полетели земля, куски ткани и каска. Она упала рядом со мной вверх дном.

Внутри собиралась дождевая вода.

Я пополз дальше.

Тело Даулинга знало, что впереди его люди.

Они ждали.

Не меня.

Его.

Но войне было безразлично, кто именно отдаст приказ.

«Стен» дёрнулся в руках. Очереди получались короткими, резкими. Затвор бил назад. Металл холодил ладонь. Вспышки из ствола на мгновение освещали проволоку и лица.

Кто-то резал заграждение.

Кто-то прижимал колючки сапогом.

Один парашютист лёг на проволоку грудью, удерживая её своим весом, чтобы остальные могли пройти поверх.

Никто не приказал ему это сделать.

Он просто понял раньше других.

Сапог Даулинга зацепился за колючку.

Я рванул ногу.

Ткань разошлась.

Металл вспорол кожу выше щиколотки.

Боль пришла позднее. Сначала появилось только тепло внутри ботинка.

Мы добрались до вала.

Здесь пахло мокрой землёй, кордитом и человеческим потом. Люди прижимались к склону и тяжело дышали. Один десантник снова и снова пытался вставить магазин в «Стен», но промахивался мимо приёмника.

Руки дрожали.

Я забрал у него магазин и вставил сам.

— Дыши, — сказал я.

Он не услышал.

Или услышал, но не понял.

Граната перелетела через вал.

Я увидел её поздно.

Взрыв ударил в грудь мягкой тяжёлой ладонью.

На несколько секунд звук снова исчез.

Мир стал немым.

Только земля продолжала дрожать под телом.

Потом слух вернулся отдельными кусками.

Сначала тонкий звон.

Затем далёкий грохот.

Потом крики.

Самыми последними вернулись выстрелы — словно война на мгновение задумалась, стоит ли продолжать, и решила, что стоит.

Я поднял руку.

Люди двинулись через вал.

Бетонный проход был узким. Стены блестели от влаги. Пахло маслом, порохом и горячей металлической пылью. В замкнутом пространстве каждый выстрел бил по голове.

Немец появился в дверном проёме.

Совсем молодой.

Белое лицо под слишком большой каской.

Он увидел меня.

Глаза расширились.

«Стен» выплюнул очередь.

Пули ударили в грудь. Немец отлетел назад и сел у стены, будто просто устал. Руки продолжали держать оружие.

Тело Даулинга прошло мимо.

Но я задержался внутри себя.

Я уже убивал немцев в Бресте.

Теперь убивал их в Нормандии.

И впервые подумал, что однажды могу открыть глаза в таком же мальчике.

Не против него.

В нём.

Мысль исчезла раньше, чем я успел испугаться.

В глубине каземата что-то взорвалось.

Свет погас.

Кто-то кричал, чтобы не стрелять.

Кто-то стрелял.

Оружие в бетонном коридоре звучало как удары железных дверей.

Один британец полз, подтягивая за собой связку зарядов.

Другой стоял в проходе и нажимал на спуск опустевшего автомата, не понимая, почему тот молчит.

Третий передавал гранаты человеку, у которого уже не было сил их бросать.

Батарея была взята.

Слово звучало аккуратно.

В нём не было мокрых следов ладоней на бетоне.

Не было каски, медленно вращавшейся в луже.

Не было человека, который продолжал звать мать на языке, непонятном тем, кто его убил.

На рассвете мы отошли.

Людей оставалось слишком мало.

Я не знал, сколько времени прошло. Часы Даулинга остановились. Стрелка секундной стрелки дрожала на одном месте.

Потом пришёл приказ вернуться.

Проверить, действительно ли орудия выведены из строя.

Тело Даулинга хромало. Ладонь плохо слушалась. Во рту оставался вкус крови и земли.

Над батареей светлело.

Дым стелился между валами.

Птицы не пели.

Возможно, их не осталось поблизости.

Возможно, они просто были умнее людей.

Я прошёл через разорванную проволоку.

На ней всё ещё лежал парашютист.

Люди уже переступали через него, не глядя.

Первый миномётный разрыв лёг далеко.

Второй — ближе.

Я остановился.

Где-то наверху появился короткий шелест.

Не громкий.

Почти незаметный.

Опытный солдат узнаёт летящую мину не ушами.

Её узнаёт позвоночник.

— Ложись!

Я успел повернуть голову.

Вспышка возникла справа.

Воздух стал твёрдым.

Ударная волна вошла в тело, как дверь, распахнутая ураганом.

Земля поднялась навстречу.

В ушах снова появился тонкий чистый писк.

Только теперь он оборвался сразу.

Я ещё падал лицом в траву, когда почувствовал под ногами качку.

III. Девять имён

6 июня 1944 года, 06:36

Омаха-Бич, сектор «Дог-Грин»

Рота A, 1-й батальон, 116-й пехотный полк, 29-я пехотная дивизия

Капитан Тейлор Николас Феллерс — командир роты

LCA поднялся на волне и провалился вниз.

Желудок остался где-то наверху.

В следующее мгновение перед носом катера разорвалась мина.

Вода и осколки ударили по рампе.

Корпус дёрнулся.

Голова человека встретилась со стальным бортом.

Белая вспышка.

Пустота на одно потерянное моргание.

Я открыл глаза, когда зелёная лампа уже горела.

За моей спиной теснились люди роты A.

Люди Феллерса.

Нет.

Теперь — мои.

Чужая память не делала различий.

Она знала каждого.

Кто хорошо стреляет.

Кто плохо плавает.

Кто вчера выиграл в карты.

Кто врёт жене, что служит при штабе и находится далеко от фронта.

Кто боится не смерти, а того, что умрёт первым и остальные это увидят.

Стальные борта закрывали горизонт. Видно было только серое небо и верхушки волн, иногда перелетавшие через борт.

Людей тошнило прямо под ноги.

Рвоту смывало водой, плескавшейся на полу вместе с маслом и песком из мешков.

У рампы стоял британский матрос.

Его пальцы лежали на рычаге.

Снаружи грохотала артиллерия. Корабельные орудия звучали глубоко, почти торжественно. Но ближе к берегу в этот грохот вплетался другой звук.

Немецкие пулемёты.

Не отдельные выстрелы.

Ровный треск, похожий на огромное полотно, которое раздирали без передышки.

По рампе ударила очередь.

Металл задрожал у меня под ладонью.

Внутри катера сразу стало тихо.

Люди перестали кашлять, ругаться и молиться вслух.

Все смотрели мне в спину.

Офицер всегда стоит первым.

Даже если понимает, что первым и умрёт.

Механизм рампы застонал.

Стальная плита начала падать.

Сначала появилась узкая полоса серого моря.

Потом берег.

Далеко впереди лежал мокрый песок, утыканный заграждениями. Чёрные металлические кресты торчали из воды. Между ними качались тела.

Некоторые ещё двигались.

Очередь ударила в катер раньше, чем рампа опустилась полностью.

Человек слева дёрнулся назад.

Второго ударило в грудь.

Он сел прямо на металлический пол, удивлённо посмотрел на кровь и попытался подняться.

Сзади напирали.

Останавливаться было нельзя.

Я шагнул вперёд.

Вода оказалась глубже, чем ожидалось.

Ударила в живот.

Поднялась до груди.

Тяжёлое снаряжение потянуло вниз.

Ботинки скользили по неровному дну.

Вокруг падали люди.

Некоторые не успевали выйти из катера. Пули били по рампе, отскакивали от металла и входили в тела почти без звука.

Попадание в человека тише, чем попадание в сталь.

Я сделал ещё один шаг.

В спину толкнуло.

Потом в бок.

Ноги исчезли.

Не онемели.

Просто перестали существовать для сознания.

Я упал лицом в воду.

Море заполнило рот и нос.

Солёная вода обожгла горло. Снаряжение прижало ко дну.

Через мутную зелень я видел ноги солдат.

Они бежали.

Падали.

Кто-то наступил мне на руку.

На поверхности бушевал бой, но под водой всё стало глухим и далёким. Пули входили сверху короткими белыми штрихами. Песок вздрагивал от попаданий.

Тело Феллерса боролось.

Руки пытались оттолкнуться от дна.

Лёгкие требовали воздуха.

Я уже знал, что произойдёт, если вдохнуть.

Не вдохнуть не получилось.

Море вошло внутрь.

Последнее, что я увидел, — молодой солдат с разбитым подбородком. Он выбрался из катера вслед за мной, потерял равновесие и исчез под волной.

Я потянулся к нему.

Рука не дошла.

Воздух вышел пузырями.

И я снова оказался у открытой рампы.

6 июня 1944 года, 06:36

Несколько секунд спустя

Омаха-Бич, сектор «Дог-Грин»

Рота A, 1-й батальон, 116-й пехотный полк, 29-я пехотная дивизия

Первый лейтенант Бенджамин Ривс Кэрфотт

Что-то ударило в каску.

Металл звякнул.

Голова дёрнулась назад.

Перед глазами вспыхнул белый круг.

Я моргнул.

И снова дышал.

Это оказалось страшнее смерти.

Грудь капитана Феллерса ещё разрывала вода. Я всё ещё чувствовал тяжесть снаряжения, тянущего его ко дну.

Но новые лёгкие были полны воздуха.

Я стоял двумя шагами позади и видел, как человек, которым я был секунду назад, исчезает под водой.

Память Кэрфотта знала его иначе.

Капитан.

Командир.

Человек, который говорил слишком тихо на совещаниях и всегда лично проверял списки перед маршем.

Человек, обещавший привести роту домой.

Я знал, как он умер.

И знал, кем он был для Кэрфотта.

Рампа была открыта.

Люди толкались сзади.

Те, кто останавливался, мешали остальным выйти и превращались в мишени.

Я прыгнул.

Вода ударила в грудь.

Каску сорвало.

Голова осталась цела.

Впереди под волной мелькнула рука.

Молодой солдат с разбитым подбородком.

Тот самый, которого я видел глазами Феллерса.

Он захлёбывался, пытаясь освободить ремень ранца.

Я схватил его за лямку.

Дёрнул вверх.

Ремень не поддался.

Вторая волна накрыла нас обоих.

На мгновение всё исчезло.

Я держал его вслепую.

Пальцы нашли пряжку.

Тело Кэрфотта знало, как она открывается.

Ранец ушёл на дно.

Солдат вынырнул, кашляя и хватая воздух.

— Вперёд! — крикнул я.

Он смотрел на меня, не понимая.

Я ударил его ладонью по плечу и показал на берег.

Он двинулся.

Я пошёл следом.

Слева лежал Феллерс.

Волна приподняла его плечо и снова бросила на дно.

Я видел собственную смерть.

Немецкая очередь прошла по воде слева направо. Фонтанчики приближались.

Я понял траекторию.

Уйти не успел.

Первая пуля ударила в бедро.

Нога подломилась.

Вторая вошла под рёбра.

Третье попадание я не почувствовал.

Только воздух внезапно перестал слушаться.

Я согнулся.

Вода вокруг стала тёмной, но цвет сразу исчез в волне.

Кэрфотт упал рядом с капитаном.

Рука коснулась его рукава.

На секунду два тела лежали рядом.

Предыдущее.

И нынешнее.

Потом мир дёрнулся.

В горле уже была чужая кровь.

6 июня 1944 года, около 06:40

Омаха-Бич, сектор «Дог-Грин»

Рота A, 1-й батальон, 116-й пехотный полк, 29-я пехотная дивизия

Первый лейтенант Клайд Х. Тидрик

Я пришёл в себя на одном колене.

Левая рука прижимала шею.

Между пальцами толчками выходила кровь.

В ушах стоял звон.

Я попытался вдохнуть.

Воздух прошёл не только через рот.

Из раны в горле донёсся влажный свист.

Тело знало: говорить нельзя.

Офицер всё равно должен был отдать приказ.

Передо мной лежал пляж.

Не берег.

Место, где море выбрасывало людей на сушу, а пулемёты отправляли их обратно.

Феллерс оставался в воде.

Кэрфотта переворачивал прибой.

Я знал этих людей.

Был ими.

Умирал ими.

И не имел времени остановиться рядом.

У заграждений лежали ножницы для проволоки.

Несколько солдат прижимались к песку. Они не двигались. Офицеры впереди погибли, и никто не мог показать направление.

Среди них я увидел молодого солдата с разбитым подбородком.

Он выбрался из воды.

Лежал, вцепившись пальцами в мокрый песок.

Глаза смотрели не на врага.

На меня.

Ждали решения.

Я поднялся.

Мир качнулся.

Кровь потекла сильнее.

Попытался крикнуть:

— Вперёд! К ножницам!

Из горла вышел только хрип и влажный пузырь.

Солдаты повернули головы.

Слов не услышали.

Но увидели руку.

Я показал на заграждение.

Потом на ножницы.

Молодой солдат первым пополз вперёд.

Ещё двое двинулись следом.

Один поднялся слишком высоко.

Пулемётная очередь положила его сразу.

Второй пробежал три шага и упал на бок.

Я шёл к ножницам.

Песок был мокрым и тяжёлым. Ботинки проваливались. Каждый вдох выходил через рану.

Вокруг смешались звуки.

Корабельная артиллерия.

Миномёты.

Моторы.

Крики.

Пулемёты.

Прибой.

Но постепенно из всего этого выделился один голос.

Кто-то звал мать.

Не громко.

Почти спокойно.

Слово повторялось снова и снова.

Я дошёл до ножниц.

Наклонился.

Пальцы коснулись рукояток.

Тело Тидрика уже не имело права на это движение.

Крови оставалось слишком мало.

Молодой солдат подполз ближе.

Я толкнул ножницы к нему.

Он схватил их.

Понял.

Очередь ударила мне в спину.

Каждая пуля толкала вперёд.

Я упал лицом в мокрый песок.

Последним увидел руки солдата.

Они уже резали проволоку.

А затем вокруг снова было море.

6 июня 1944 года, около 06:56

Омаха-Бич, сектор «Дог-Грин»

Рота B, 1-й батальон, 116-й пехотный полк, 29-я пехотная дивизия

Капитан Этторе В. Заппакоста — командир роты

Первая пуля ударила в ногу.

Вторая — в плечо.

Белая вспышка закрыла берег.

Я исчез на одно мгновение.

Когда сознание вернулось, тело уже падало в воду.

Я ещё не понимал, кто я.

Но видел перед собой пляж.

Он был покрыт людьми.

Некоторые ползли.

Некоторые лежали неподвижно.

Некоторые сидели в воде и с удивлением рассматривали собственные раны.

Тела роты A образовали карту поражения.

Только вместо условных знаков на ней были лица.

Я увидел Феллерса у разбитого катера.

Кэрфотта переворачивал прибой.

Тидрик лежал ближе к проволоке.

Я помнил смерть каждого.

А тело капитана Заппакосты знало их имена.

Мне хотелось остановиться.

Не потому, что боялся идти вперёд.

Потому что передо мной лежало слишком много меня.

Сзади напирали солдаты роты B.

Они не видели того, что видел я.

Для них погибшие были людьми из другой роты.

Для меня — собственными телами.

— Я ранен! — крикнул рот капитана.

Фраза вырвалась сама.

Последняя мысль Заппакосты.

Последнее сообщение своим.

Правая рука не слушалась.

Нога подломилась.

Волна ударила в грудь и подняла тело.

Тяжёлое снаряжение потянуло вниз.

Здоровая нога попыталась нащупать дно.

Не нашла.

Море закрыло лицо.

На этот раз я знал, что будет.

Знал, как вода входит в лёгкие.

Знал, как тело сначала борется.

Потом устаёт.

Знание не облегчает смерть.

Оно только заставляет ждать её осознанно.

Я вынырнул ещё раз.

Увидел серое небо.

И молодого офицера в нескольких шагах.

Он смотрел прямо на меня.

Тело Заппакосты знало имя.

Даллас.

Томас Даллас.

Я протянул руку.

Волна накрыла меня.

Последним пришёл страх.

Не смерти.

Следующего вдоха.

А потом я увидел собственную руку сверху.

6 июня 1944 года, около 06:57

Омаха-Бич, сектор «Дог-Грин».

Рота C, временно при роте B для проведения разведки

Первый лейтенант Томас Р. Даллас

Взрыв лёг слева.

Вода ударила в лицо.

Голову развернуло.

На несколько секунд исчез звук.

Я пришёл в себя, стоя по пояс в воде.

Передо мной тонула рука капитана Заппакосты.

Пальцы сжимались, пытаясь ухватить воздух, будто он мог быть твёрдым.

Потом рука исчезла.

Море приняло его спокойно.

Так спокойно, словно вокруг не было войны.

В теле Далласа всё требовало шагнуть к капитану.

Моя память знала, что помогать уже некому.

Я повернулся к берегу.

Разведывательная память Далласа раскладывала местность на детали:

глубина воды;

направление огня;

заграждения;

проходы;

сектор;

выход с пляжа.

Но почти всё, что он знал до высадки, оказалось бесполезно.

Противник стрелял из позиций, которые считались подавленными.

Проходы оставались закрыты.

Лодки пришли не туда, куда должны были.

Люди двигались не по стрелкам на карте.

Они двигались туда, где было хоть немного меньше огня.

План утонул раньше первой лодки.

Вода стала мелкой.

Я вышел на песок.

В нескольких метрах молодой солдат с разбитым подбородком резал проволоку ножницами Тидрика. Руки дрожали. Он не мог сомкнуть лезвия.

Я схватил ножницы вместе с ним.

Нажал.

Проволока лопнула.

— Ползи к насыпи!

Он кивнул.

Не двинулся.

Я толкнул его вперёд.

Он пополз.

Пуля ударила меня в грудь.

Никакого свиста.

Никакого предупреждения.

Только сильный толчок, будто кто-то ударил прикладом.

На форме появилось маленькое тёмное отверстие.

Потом второе.

Третья пуля вошла ниже.

Солдат увидел кровь раньше меня.

Его лицо изменилось.

Я уже знал это выражение.

Так смотрят на офицера, который только что перестал быть решением.

Я упал.

Песок оказался тёплым от чужой крови.

Перед глазами лежала рука Тидрика.

Пальцы всё ещё были согнуты, будто продолжали держать ножницы.

Я хотел вспомнить собственное имя.

Успел только первую букву.

Кто-то крикнул:

— Лейтенант Дональдсон!

И я повернул голову.

6 июня 1944 года, около 07:00

Омаха-Бич, сектор «Дог-Грин».

Рота B, 1-й батальон, 116-й пехотный полк, 29-я пехотная дивизия

Первый лейтенант Гарольд К. Дональдсон

Взрыв отбросил человека на песок.

Каска ударилась о металлическое заграждение.

Пустота.

Одно моргание.

Чужое имя заставило меня открыть глаза.

Дональдсон.

Теперь это был я.

За последние двадцать четыре минуты меня называли слишком многими именами.

Я уже не понимал, на какое должен отзываться.

В двух шагах лежал Даллас.

Из отверстий на груди выходила кровь.

Глаза ещё были живыми.

Пытались понять, почему сердце продолжает работать.

Тело Дональдсона знало Далласа.

Они вместе изучали карты.

Спорили о маршрутах.

Пили кофе ночью перед погрузкой.

Теперь один лежал на песке.

Другой смотрел на него моими глазами.

Я нагнулся.

Даллас умер до того, как рука коснулась его плеча.

Пулемётная очередь прошла по заграждению.

Песок ударил в лицо.

Я упал рядом с трупом.

Пуля прошла над затылком.

Следующая вошла в бедро солдата слева.

Он закричал и начал звать санитара.

Санитар лежал неподалёку и не двигался.

Я поднял голову.

На склоне мигали вспышки немецких огневых точек. Пулемётчики переносили огонь по секторам, методично проходя по пляжу.

Отсюда не было видно лиц стрелков.

Наверное, они тоже не видели лиц внизу.

Только пространство.

Так проще убивать.

Я пополз.

Локти проваливались в мокрый песок. Оружие цеплялось. Ранец тянул назад.

Впереди молодой солдат с разбитым подбородком снова остановился.

Лежал, закрыв голову руками.

Я добрался до него.

Ударил по каске.

Он посмотрел.

Глаза были пустыми.

Не от раны.

От страха.

— Ползи.

Он не двинулся.

Я схватил его за ремень и потянул.

— Ползи!

На этот раз он понял.

Мы двинулись к заграждению.

Воздух пах дымом, морской солью и чем-то тёплым, сладковатым.

Я уже знал этот запах.

Кровь.

Пляж начинал пахнуть бойней.

За металлическим ежом лежал солдат из роты A. Лицо оставалось целым, будто он спал. На запястье работали часы.

Секундная стрелка двигалась.

Человек — нет.

Я хотел закрыть ему глаза.

Очередь ударила в заграждение.

Металл зазвенел.

Одна пуля вошла в плечо.

Вторая — в шею.

Воздух перестал проходить.

Молодой солдат обернулся.

Я толкнул его вперёд здоровой рукой.

Он пополз.

Дональдсон упал рядом с работающими часами.

Кто-то крикнул:

— Винклер! Ложись!

Я ещё падал, когда увидел себя со стороны.

6 июня 1944 года, около 07:02

Омаха-Бич, сектор «Дог-Грин».

Рота B, 1-й батальон, 116-й пехотный полк, 29-я пехотная дивизия

Первый лейтенант Эмиль Винклер

Мина разорвалась за заграждением.

Ударная волна прижала человека к песку.

Глаза закрылись.

Открылись.

Я лёг слишком поздно.

Точнее, Эмиль Винклер лёг слишком поздно.

Я увидел Дональдсона в момент падения. Его руки пытались зажать шею. Кровь выходила между пальцами короткими толчками.

Я чувствовал ту же рану.

Она больше не существовала в новом теле, но сознание продолжало задыхаться.

Винклер был цел.

Пока.

Я пополз вдоль заграждения.

Пули ударялись в металл, визжали рикошетами, уходили в песок. Один рикошет прошёл возле щеки так близко, что кожа вспыхнула от горячего воздуха.

Рядом лежал солдат с простреленной рукой.

Он смотрел на меня.

Ждал приказа.

Они все ждали.

Даже после гибели капитанов.

Даже после того, как офицеры падали один за другим.

Армия приучает человека искать глазами того, кто знает, что делать.

Но на этом пляже никто не знал.

Я показал вперёд.

Не потому, что видел путь.

Потому что назад было море.

А оставаться на месте означало ждать своей очереди.

Молодой солдат с разбитым подбородком находился уже дальше.

Он полз.

Медленно.

Останавливаясь при каждом взрыве.

Но полз.

Мы поднялись втроём.

Первый солдат сделал шаг и получил пулю в голову.

Второй пробежал пять метров.

Я успел семь.

Пулемёт перенёс огонь.

Песок впереди поднялся фонтанчиками.

Они приближались.

Первый.

Второй.

Третий.

Я попытался броситься в сторону.

Пуля вошла в позвоночник.

Ноги исчезли мгновенно.

Тело упало.

Нижняя половина больше не существовала.

Руки ещё двигались.

Я подтянулся на локтях.

Увидел Дональдсона.

Увидел Далласа.

Дальше, у воды, лежали остальные.

Война разложила мои тела по пляжу в порядке смерти.

Я продолжал ползти.

Не потому, что надеялся выжить.

Просто человек не должен лежать там, куда его положил враг.

Пальцы цеплялись за песок.

Локти тянули тело.

Молодой солдат впереди обернулся.

Увидел меня.

Попытался вернуться.

— Назад! — крикнул я.

Или мне показалось, что крикнул.

Голос утонул в грохоте.

Я махнул рукой к насыпи.

Он понял.

Поплыл по песку дальше.

Вторая очередь прошла по спине.

Мир погас.

А потом вернулся с запахом йода, мокрой шерсти и чужих ран.

6 июня 1944 года, около 07:10

Омаха-Бич, сектор «Дог-Грин»

Штабная рота, 1-й батальон, 116-й пехотный полк, 29-я пехотная дивизия

Капитан медицинской службы Роберт Б. Уэр

Снаряд разорвался в воде.

Ударная волна прошла через тело.

Медицинская сумка дёрнула плечо.

На мгновение всё исчезло.

Я открыл глаза по пояс в море.

Первое, что увидел, было не поле боя.

Я увидел диагноз.

Человек справа держался за шею.

Повреждена артерия.

Ещё можно зажать.

Слева солдат хватал воздух ртом.

Пробитое лёгкое.

Впереди другой не двигался, но цвет кожи оставался живым.

Шок.

Возможно, внутреннее кровотечение.

Тело врача читало раны быстрее, чем я успевал видеть лица.

В памяти Роберта Уэра пляж превратился в огромный госпиталь без стен, без операционной и почти без надежды.

В руках была медицинская сумка.

На белой повязке с красным крестом уже темнела кровь.

Не моя.

Пока.

Я шагнул к берегу.

Порох.

Дизель.

Соль.

Горелая ткань.

Открытые человеческие тела.

Смерть пахла не образно.

У неё действительно был запах.

Тёплый.

Сладковатый.

Тяжёлый.

Он смешивался с морским воздухом и оставался во рту металлическим привкусом.

До ближайшего раненого оставалось несколько метров.

Я уже знал, что сделаю.

Прижать сосуд.

Перетянуть.

Отметить.

Передать санитару.

Следующий.

Потом следующий.

Тело Уэра распределяло время.

Этому — сейчас.

Тому — после.

Третьему уже не помочь.

Самое жестокое умение врача на войне — не лечить.

Выбирать.

Я достиг песка.

Опустился возле раненого.

Потянулся к сумке.

Пуля попала между глаз.

Мир взорвался белым светом.

Боли не было.

Только удивление.

Впервые я точно знал, как спасти человека.

И не получил ни одной секунды, чтобы начать.

Я падал.

Раненый протянул руку к красному кресту.

Не успел коснуться.

Я увидел это глазами человека, который полз из воды, волоча за собой ноги.

6 июня 1944 года, около 07:11

Омаха-Бич, сектор «Дог-Грин»

Штаб 1-го батальона, 116-й пехотный полк, 29-я пехотная дивизия

Второй лейтенант Джеймс Дж. Лимбер — офицер разведки S-2

Взрыв ударил по воде.

Осколки вошли ниже колен.

Человек упал.

Сознание погасло от боли и вернулось почти сразу.

Обе ноги не работали.

Я полз, цепляясь пальцами за песок.

Впереди лежал капитан Уэр.

Человек, которого он собирался перевязывать, всё ещё тянулся к мёртвому врачу.

Я чувствовал пулю между глаз.

Хотя лицо Лимбера было целым.

Память не успевала понять, что тело уже другое.

В кармане под формой находилась карта.

Тело Лимбера знало каждую линию.

Сектор высадки.

Проходы.

Выходы с пляжа.

Предполагаемые позиции противника.

Зоны, которые должны были быть подавлены авиацией и корабельной артиллерией.

На карте всё было чисто.

Цветные стрелки уверенно уходили от воды в глубину обороны.

У каждой роты была задача.

У каждого подразделения — направление.

У каждого этапа — время.

Настоящий пляж не имел ничего общего с картой.

На месте подавленных позиций били пулемёты.

Проходы были закрыты.

Офицеры лежали в воде.

Люди не наступали по стрелкам.

Они умирали там, куда их выбрасывало море.

Я подтянулся ещё на полметра.

Ладонь легла на каску.

Под ней была голова.

Молодой солдат с разбитым подбородком.

Он лежал, прижавшись к песку.

Тот самый.

Я видел его глазами Феллерса под водой.

Вытаскивал руками Кэрфотта.

Передавал ему ножницы руками Тидрика.

Толкал вперёд руками Далласа.

Тащил руками Дональдсона.

Отправлял к насыпи руками Винклера.

Он всё ещё был жив.

Смотрел на меня широко раскрытыми глазами.

В них не осталось ни приказов, ни военной подготовки, ни веры в план.

Только просьба.

Скажи, что делать.

Я попытался подняться на локте.

Показал к насыпи.

Солдат кивнул.

Не двинулся.

Я ударил его по плечу.

Он пополз.

Иногда командование — это не знание правильного пути.

Иногда нужно просто заставить человека покинуть место, где он наверняка умрёт.

Я двигался следом.

Ноги волочились по песку. В ботинках хлюпала кровь.

В ушах одновременно жили море, пулемёты и тонкий звон от всех предыдущих взрывов.

Кто-то крикнул:

— Капитан!

Я повернул голову.

Вместе со мной повернулись Феллерс, Заппакоста и Уэр.

Три чужих привычки отозвались на одно слово.

— Лейтенант!

Теперь поднялись остальные.

Матиас.

Даулинг.

Кэрфотт.

Тидрик.

Даллас.

Дональдсон.

Винклер.

Лимбер.

Имена теснились в голове, перебивая друг друга.

Я не понимал, на какое должен ответить.

Тейлор?

Роберт?

Майкл?

Бенджамин?

Клайд?

Этторе?

Томас?

Гарольд?

Эмиль?

Джеймс?

Каждое имя несло лицо.

Каждое лицо — людей, которых этот человек обещал вывести.

Каждое обещание оставалось во мне.

Молодой солдат достиг насыпи.

Перевалился через неё.

Исчез из сектора пулемётного огня.

Я увидел это.

Этого оказалось достаточно.

Хотя бы один.

Перед глазами снова прошли тела.

Феллерс в воде.

Кэрфотт рядом с ним.

Тидрик у ножниц.

Заппакоста под волной.

Даллас на мокром песке.

Дональдсон возле работающих часов.

Винклер, продолжавший ползти на одних руках.

Уэр, не успевший открыть медицинскую сумку.

Все они оставались во мне.

Не как воспоминания.

Как люди, которые ещё не поняли, что умерли.

Я попытался вспомнить имя человека, который был до них.

До самолёта.

До батареи.

До моря.

До англоязычных голосов.

Имя пришло не сразу.

Пробивалось сквозь остальные, как человек пробивается к берегу через толпу утопленников.

Александр.

Александр Бессонов.

Но даже оно уже не звучало полностью моим.

За тридцать пять минут я погиб девять раз.

И каждый раз меня звали по-другому.

Впереди разорвался снаряд.

Осколок вошёл в голову Джеймса Лимбера.

Свет исчез мгновенно.

На этот раз я не боялся смерти.

Я боялся открыть глаза.

Глава 5. Я открыл глаза в огне

18 ноября 1941 года

Гусенево, Волоколамское направление

1-я гвардейская танковая бригада

Старший лейтенант Дмитрий Фёдорович Лавриненко

Я открыл глаза в огне.

Не увидел его.

Сначала почувствовал.

Жар лизнул лицо сквозь дым. В рот полез привкус горелого масла, металла и чего-то едкого, похожего на раскалённую краску. Воздух царапал горло. В ушах стоял тонкий ровный писк — тот самый, который остался во мне после Нормандии.

Только моря здесь не было.

Я попытался вдохнуть глубже и закашлялся.

Грудь сжалась, ожидая воды.

Память ещё держала меня на Омахе. Лёгкие помнили солёную тяжесть. Горло — пулю Тидрика. Лицо — последний удар, убивший Лимбера.

Но вода не пришла.

Пришёл дым.

Я сидел, скрученный в тесном металлическом пространстве. Левое плечо упиралось в холодный корпус прицела, колено — во что-то твёрдое у пола, правую руку зажало между сиденьем и казёнником орудия. Над головой клубилась чёрная мгла. В ней метались оранжевые отблески.

Мир был слишком маленьким.

Слишком близким.

Металл находился со всех сторон: над головой, возле лица, за спиной, под коленями. Стоило повернуть плечо — оно ударялось о броню. Стоило поднять голову — шлемофон цеплялся за механизм.

Я находился в танке.

Не в современном.

Это стало ясно сразу.

Здесь не было свободного пространства, привычной геометрии приборов и ощущения, что машина построена вокруг человека. Человек здесь был ещё одной деталью, втиснутой между пушкой, приводами, укладками и бронёй.

Перед глазами плыло.

Последнее, что я помнил, — мокрый песок Омахи.

Молодой солдат с разбитым подбородком переваливал через насыпь.

Впереди разрывался снаряд.

Потом — ничего.

Теперь кто-то кричал рядом со мной:

— Командир!

Голос доносился будто из-под воды.

— Командир, очнись!

Чужая рука ударила меня по плечу.

Я повернул голову.

Справа, почти вплотную, находился человек в чёрном танковом шлеме. Лицо было в копоти, один глаз слезился от дыма. Он тянулся вперёд, пытаясь пролезть мимо орудия в нижнюю часть корпуса.

Имя пришло само.

Федотов.

Заряжающий.

Не мой товарищ.

Но тело знало его.

Знало, как он дышит после тяжёлой работы. Как ругается, когда гильза прижимает палец. Как подаёт снаряд — не быстро, а ровно, без лишнего движения. Как перед выстрелом чуть склоняет голову, будто ждёт удара.

Чужое знание разошлось по сознанию вместе с болью.

Дмитрий.

Дмитрий Фёдорович Лавриненко.

Старший лейтенант.

Командир танкового взвода.

Командир этого Т-34.

Имя поднялось из глубины, но не стало моим.

Меня звали Александр Бессонов.

Я попытался удержать это имя.

Оно оказалось далеко.

Словно принадлежало человеку, оставшемуся на другом берегу.

В носовой части танка что-то затрещало.

Не пулемёт.

Огонь.

Федотов снова рванулся вперёд.

— Шаров ранен!

Я посмотрел туда, куда он смотрел.

В нижней части корпуса, справа от механика-водителя, человек лежал, скрученный возле радиостанции. Верхняя часть тела была откинута назад. Руки беспомощно скребли по металлу. На комбинезоне ниже груди быстро расползалось тёмное пятно.

Шаров.

Стрелок-радист.

Он ещё был жив.

Слева, у рычагов управления, сидел механик-водитель.

Голова его была наклонена к груди.

По виску проходила тонкая чёрная дорожка.

Бедный.

Фамилия прозвучала в голове почти издевательски.

Он не двигался.

В боковой броне зияла рваная дыра. Края металла были загнуты внутрь. Вокруг неё всё покрывала мелкая серая пыль, окалина и брызги крови. Через пробоину в танк врывался холодный воздух, но он не приносил облегчения. Только раздувал дым.

Я понял, что произошло.

Снаряд пробил борт.

Не боекомплект.

Чужой снаряд.

При проникновении броня вывернулась внутрь раскалёнными осколками. Один ударил Бедного в голову. Другой вошёл Шарову в живот. Лавриненко бросило на прицел, затылок встретился с металлом.

Мир исчез на одно моргание.

В этом потерянном мгновении пришёл я.

Танк качнулся.

Где-то снаружи грохнул разрыв.

По броне застучали осколки.

Федотов дёрнул меня за рукав:

— Командир, помогай! Один не вытащу!

Руки уже двигались.

Не мои.

Лавриненко знал, что делать раньше, чем я понял задачу.

Я отжал фиксатор, поднял тяжёлую крышку башенного люка и упёрся в неё плечом. Холодный воздух ворвался сверху, но дым пошёл следом и сразу закрыл отверстие.

Снаружи стреляли.

Близко.

Над люком прошла очередь. Пули ударили по броне, одна взвизгнула рикошетом.

Я пригнулся.

Тело сделало это само.

Федотов спустился ниже, насколько позволяли казённик, сиденья и узкий проход. Чтобы добраться до Шарова, ему пришлось развернуться боком и почти лечь грудью на ящики боекомплекта. Пространства не хватало даже для одного человека, а нас было двое.

— Шаров! — крикнул он. — Саня, слышишь?

Радист открыл глаза.

Взгляд плыл.

Губы шевельнулись.

Я не расслышал слов.

Писк в ушах заглушал всё.

Федотов просунул руку под его плечо и попытался поднять. Тело Шарова не поддалось. Ноги зацепились за сиденье и радиостанцию. Ремень гарнитуры натянулся, удерживая голову.

— Провод! — прохрипел Федотов.

Я не понял.

Он ударил ладонью по шее Шарова.

Там проходил шнур ларингофона.

Я наклонился.

Казённик орудия упёрся в грудь. Чтобы протянуть руку вперёд, пришлось вывернуть плечо и прижаться щекой к металлу. От прицела пахло маслом. Дым резал глаза так, что я видел только отдельные части:

пряжка;

чёрный провод;

бледная рука;

кровь на радиостанции;

нога Бедного возле педали.

Пальцы нашли разъём.

Не поддался.

Я рванул сильнее.

Провод выскочил.

Шаров застонал.

— Тише, Саня, — сказал Федотов. — Сейчас. Сейчас вытащим.

Он говорил быстро, но руки работали осторожно.

Так обращаются не с раненым.

Со своим.

Я ухватил Шарова под мышками.

Федотов толкнул снизу.

Тело сдвинулось на несколько сантиметров и снова застряло.

— Нога!

Левая нога радиста оказалась зажата между сиденьем и бортом. Федотов наклонился ещё ниже. Его спина закрыла мне обзор.

Танк снова содрогнулся.

Где-то рядом разорвался снаряд.

Внутри посыпалась окалина.

Федотов выругался.

— Давай! Поднимай его!

Я потянул.

Шаров закричал.

Крик был слабым, почти детским.

Из его рта выступила кровь.

Я остановился.

— Не стой! — рявкнул Федотов. — Командир, тяни!

Он был прав.

Осторожность здесь убивала быстрее боли.

Я снова потянул.

Шаров прошёл между казёнником и бортом. Его голова ударилась о металл. Я прикрыл её ладонью, но локоть зацепился за механизм поворота башни.

Всё мешало.

Сиденья.

Прицел.

Орудие.

Люди.

Собственные руки.

Танк не был помещением. Он был сложным металлическим капканом, который позволял четырём людям воевать только до тех пор, пока каждый находился на своём месте.

Стоило одному упасть — все проходы исчезали.

Федотов поднялся из нижней части корпуса, толкая Шарова плечом. Я тянул сверху, медленно разворачивая раненого к люку.

За спиной трещало пламя.

Пахнуло горелой изоляцией.

Внизу появился слабый оранжевый свет.

Огонь ещё не дошёл до боеприпасов.

Пока.

Я просунул голову в люк.

Снаружи был снег.

Белое поле.

Чёрные фигуры.

Дым.

На дороге горел немецкий танк. Ещё один стоял, развернув башню в нашу сторону. Дальше двигались машины, но я не успел их сосчитать.

Над самой башней просвистело.

В нескольких метрах от танка в снег ударил снаряд. Белая земля поднялась столбом. Осколки застучали по корпусу.

— Помогите! — крикнул я.

Двое красноармейцев, лежавших за невысоким снежным валом, повернули головы.

Один показал на танк и что-то прокричал.

Я не слышал.

Писк в ушах продолжался.

Они подбежали пригнувшись.

Федотов подал Шарова снизу.

Я вытянул его плечи наружу. Красноармейцы ухватили за ворот и руки.

Радист застонал.

Тело его выгнулось.

— Не за живот! За плечи! — закричал я.

Они потянули.

Шаров выскользнул из люка.

Его сапог зацепился за край. На мгновение тело повисло. Федотов толкнул снизу, и раненый свалился на броню.

Один из бойцов спрыгнул на снег и принял его.

Второй помог стащить.

Я обернулся к Федотову.

— Бедный!

Он не ответил.

Уже лез обратно вниз.

Мы думали одинаково.

Или память Лавриненко думала за нас обоих.

Я спустился вслед.

Дым стал гуще.

Огонь горел где-то справа, возле пробитого борта. Пока он был небольшим, но воздух внутри нагревался быстро. Краска на металле вздувалась пузырями. Проводка потрескивала.

Бедный сидел перед рычагами.

Руки лежали на них так, будто он всё ещё вёл танк.

Я коснулся шеи.

Ничего.

Память Лавриненко уже знала это.

Но руки всё равно искали пульс.

— Миша!

Имя вырвалось само.

Я не знал этого человека.

Лавриненко знал.

Знал, как Бедный ругается на тугую коробку передач. Как греет ладони над моторной решёткой. Как слушает двигатель, наклонив голову, и по одному изменению тона угадывает неисправность.

Знал, что у механика привычка хранить сахар в кармане комбинезона.

Что после каждого боя тот первым осматривает гусеницы.

Что два дня назад он отдал свои сухие портянки Шарову, потому что у радиста промокли сапоги.

Я ухватил Бедного под плечи.

Тело не двинулось.

Ноги оказались зажаты педалями и рычагами. Сиденье держало таз. Чтобы вытащить его назад, нужно было освободить ноги и развернуть тело в проход.

Прохода почти не было.

— Подними его! — крикнул я.

Федотов просунулся справа.

Мы потянули вместе.

Голова Бедного откинулась.

Глаза были полуоткрыты.

Из-под шлемофона стекала кровь.

Тело сдвинулось на ладонь и снова остановилось.

Танк содрогнулся.

Не от попадания.

Из глубины корпуса донёсся сухой хлопок.

Федотов замер.

Посмотрел вниз.

Пламя уже лизало край одной из укладок.

— Командир…

— Ещё раз!

Мы потянули.

Левый сапог Бедного освободился. Правый оставался зажат.

Я наклонился к педалям.

Дым стал почти чёрным.

Глаза закрывались сами.

Пальцы нащупали голенище сапога. Я попытался повернуть ногу. Она не поддавалась.

Федотов схватил меня за плечо.

— Выходим!

— Подожди!

— Боекомплект греется!

— Ногу освободи!

— Он мёртв!

Я ударил его руку.

Не потому, что он был неправ.

Потому что он произнёс это вслух.

— Ещё раз!

Федотов посмотрел на меня.

В его глазах не было страха.

Только злость.

— Шарова вытащили. Бедного уже не вытащим. Сейчас здесь все останемся!

Из-под пола донеслось потрескивание.

Глухое.

Неровное.

Будто кто-то ломал сухие ветки в закрытой печи.

Я всё ещё держал Бедного за комбинезон.

За спиной толкались другие мёртвые.

Феллерс под водой.

Кэрфотт рядом с ним.

Тидрик у ножниц.

Заппакоста под волной.

Дональдсон возле часов.

Винклер, ползущий на руках.

Уэр, не успевший открыть медицинскую сумку.

Они лежали во мне один на другом и требовали одного и того же:

Не оставляй.

Я потянул ещё раз.

Тело Бедного сдвинулось.

Совсем немного.

Недостаточно.

Федотов ударил меня кулаком в плечо.

— Дмитрий!

Имя остановило меня.

Не «командир».

Не «товарищ старший лейтенант».

Дмитрий.

Он никогда раньше не обращался так в бою.

Я отпустил комбинезон.

Федотов толкнул меня вверх.

Мы полезли к люку.

Первым вышел я.

Холод ударил в лицо.

Я втянул воздух и закашлялся так сильно, что едва не сорвался обратно. Федотов вылез следом и буквально столкнул меня с башни.

Мы спрыгнули на снег.

Ноги подломились.

Я упал на колени.

Снег зашипел под ладонями. На рукавах тлела ткань. Я начал сбивать огонь, не сразу понимая, что делаю.

— От танка! — кричал Федотов. — Командир, от танка!

Мы побежали.

Точнее, он побежал.

Я сделал несколько шагов, споткнулся и снова упал. Земля качнулась. В ушах к писку добавился тяжёлый гул.

Федотов схватил меня за ворот и потащил.

Первый внутренний разрыв прогремел, когда мы находились в двадцати шагах.

Танк вздрогнул.

Из открытого люка вырвался столб огня.

Что-то ударило изнутри в броню.

Не взрывом, способным сорвать башню.

Пока лишь одним боеприпасом, нагретым пожаром.

Но этого хватило, чтобы понять:

назад дороги нет.

Федотов бросил меня в неглубокую воронку и лёг сверху.

Второй разрыв оказался сильнее.

Крышка люка дёрнулась.

Из пробоины в борту вылетели искры.

Я закрыл голову руками.

Снег сыпался за ворот.

Через несколько секунд пришёл третий удар.

Потом ещё один.

Т-34 начал уничтожать себя изнутри.

Каждый разрыв отнимал возможность вернуться к Бедному.

После первого ещё можно было лгать себе.

После второго — надеяться.

После третьего внутри уже не оставалось человека, которого можно было вынести.

Только горящая машина.

Я отполз к Шарову.

Его положили за невысоким валом возле землянки. Один из красноармейцев прижимал к животу свёрнутую шинель. Ткань быстро темнела.

Шаров был в сознании.

Глаза открыты.

Дыхание короткое.

Федотов упал рядом.

— Саня.

Радист посмотрел на него.

Потом на меня.

Губы шевельнулись.

Я наклонился.

— Что?

Он произнёс едва слышно:

— Бедный?

Федотов опустил голову.

Я должен был ответить.

Не смог.

Шаров понял.

На лице ничего не изменилось. Только взгляд ушёл в сторону горящего танка.

Он попробовал поднять руку.

Пальцы не послушались.

Я взял его ладонь.

Она была холодной.

Не ледяной — ещё человеческой.

Пульс бился быстро и слабо.

— Держись, — сказал я.

Слово прозвучало бессмысленно.

Держаться было не за что.

Не было санитара.

Не было операционной.

Не было времени.

Один из красноармейцев говорил, что сейчас принесут носилки. Другой звал кого-то из землянки. Федотов продолжал прижимать шинель к ране, хотя кровь уже прошла сквозь ткань и стекала по его запястью.

Шаров смотрел на меня.

В его памяти — или в памяти Лавриненко — возник голос в наушниках:

— Командир, танки!

Этот крик спас Лавриненко несколько минут назад.

Теперь я не мог спасти человека, который его произнёс.

Шаров вдохнул.

Грудь поднялась.

Не опустилась сразу.

Потом воздух вышел коротким хрипом.

Пальцы в моей руке расслабились.

Федотов продолжал давить на рану.

— Саня?

Никакого ответа.

— Шаров!

Он прижал ухо к груди радиста.

Потом поднял голову.

Вокруг продолжался бой.

Кричали люди.

Стреляли орудия.

За деревней работали немецкие миномёты.

Горели машины.

Но возле нас вдруг стало тихо.

Федотов медленно убрал руки.

Кровь на них быстро темнела от холода.

— Всё, — сказал он.

Я посмотрел на свои ладони.

Они были в крови Шарова.

На Омахе кровь смывалась морем.

Здесь она замерзала.

Танк продолжал рваться.

От очередного внутреннего удара броня зазвенела, как огромный колокол.

Я вздрогнул.

В ушах снова появился прибой.

На мгновение снег стал мокрым песком. Красноармеец возле меня — американским солдатом с разбитым подбородком. Федотов открыл рот, но я услышал английский крик:

— Lieutenant!

Я повернулся.

Никто не говорил по-английски.

— Командир? — Федотов смотрел на меня. — Ты как?

Я коснулся горла.

Там не было раны Тидрика.

Провёл рукой по лицу.

Не было отверстия между глаз, убившего Уэра.

Вдохнул.

В лёгких не было воды.

Но тело не верило.

Я наклонился и начал кашлять, пытаясь выплюнуть море.

Изо рта вышла только чёрная слюна.

— Контузило тебя, — сказал Федотов. — Приложился головой.

Я поднял глаза.

Снег.

Русские шинели.

Т-34.

Сгоревшая деревенская изгородь.

За дорогой — поле, на котором дымили немецкие танки.

Война.

Но не та дата.

Не тот берег.

Я схватил Федотова за рукав.

— Какое сегодня число?

Он нахмурился.

— Что?

— Число.

— Восемнадцатое.

Сердце ударило сильнее.

— Месяц?

Федотов посмотрел на меня так, как смотрят на человека, потерявшего слишком много крови.

— Ноябрь.

Я уже знал ответ.

Но всё равно спросил:

— Год?

Он замолчал.

Где-то рядом упала мина. Земля дрогнула. С крыши землянки посыпался снег.

— Сорок первый, — медленно сказал Федотов. — Дмитрий, ты меня видишь?

Я видел.

Слишком хорошо.

Шесть июня 1944 года осталось позади.

Следующим днём для меня стало восемнадцатое ноября 1941-го.

Продолжить чтение